— Не против жены — против меня.
— Против вас?
Пангерль продолжал говорить, с окурком сигареты, прилипшим к нижней губе:
— Сейчас объясню, господин профессор. В этом дерьмовом доме — сплетник на сплетнике! — В первый раз он повысил голос. — Но я снова свободный человек! Я согрешил — если это было грехом! Но времена меняются, будьте покойны, господин профессор! Я всегда прислушивался только к голосу совести! Сволочи вонючие!
— Кто? — озадаченно спросил Линдхаут.
— Те, кто посадил его, — раздался высокий и тонкий голос Лины. — Франц схлопотал шесть месяцев. Его выпустили только три недели назад. Мы боялись, что управляющий домами вышвырнет нас, но он порядочный человек, он думает, как и мы. Но ведь у него так много домов, и он не может все время заботиться о нас.
— Вы были в тюрьме? — Линдхаут взглянул на Пангерля.
Тот хмуро кивнул.
— Но почему?
— Вы ведь знаете еврейское кладбище в Гринцинге, господин профессор, — завывала Лина, в то время как Пангерль, не говоря ни слова, тяжело прошагал к столу и демонстративно налил полный стакан водки. — Старое, знаете?
— И что с ним?
— Это оно виновато, — сказала Лина.
— В чем?
— Что они посадили Франца на шесть месяцев, и еще нескольких.
— Кладбище?
— Ну конечно, разве нет? Ведь там похоронены одни евреи, да? А Франц и те, другие, пошли туда ночью и перевернули там много надгробных плит, а на других намалевали масляной краской еврейские звезды, а еще написали «еврей» и «сдохни, иудей» — так все говорили… — Лина улыбнулась. — Я просила Франца не делать этого. Но он не слушается меня, он никогда меня не слушался…
— Заткнись, — сказал Пангерль и выпил.
— …а потом я поняла, что он должен был пойти с ними. Ведь он не мог подвести своих друзей — теперь, когда все опять стало так скверно…
— Что стало скверно? — не понял Линдхаут.
Пангерль громко рыгнул.
— Еврейская чума, — сказал он. — Те, которых Гитлер забыл отправить в газовые камеры. Те, кто остался, а также их дети и все их отродье. Они уже снова стараются подчинить нас и высосать из нас всю кровь. — Он властно поднял руку вверх, когда Линдхаут хотел перебить его. «Сейчас он снова похож на того старого Пангерля, которого я помню», — подумал Линдхаут. — Мы не единственные, кто так поступил! Сейчас это делают многие… во всей Австрии… и в старом рейхе… прежде всего в старом рейхе! Вы бы как-нибудь поспрашивали народ, простых порядочных людей, таких же работяг, как и мы! Евреи! Евреи опять ввергнут нас в несчастье!
— Что за чепуха!
— Чепуха? — Пангерль зло рассмеялся. — Ох уж эти господа ученые! Живут только своими изобретениями! Не общаются с народом! Во всем мире все то же самое! Франция! Россия! Америка! Не перебивайте, пожалуйста! Это я знаю лучше вас, извините, господин профессор, тысячу раз извините. Вы великий человек, гений, а я — я народ. А международный сионизм снова закабаляет народ, вытягивает из него все соки и насилует его!
— Герр Пангерль, во всей Германии всего тридцать тысяч евреев. Это все, что осталось после Гитлера!
— Я же сказал: международный сионизм, господин профессор! А кто делает фильмы в Голливуде? Кто издает газеты во всем мире? А телевидение, радио? Они сидят даже в правительствах! Кто определяет общественное мнение? Евреи, господин профессор, евреи! Это давний всемирный заговор против доброй арийской крови! И если мы не будем этому сопротивляться, нас снова заставят страдать, как мы страдали в последний раз… — Пангерль проникся жалостью к самому себе. Он опять сделал солидный глоток. — Да, страдать, — сказал он, слегка покачиваясь. — Лина, езжай наверх с господином профессором и начинай наводить порядок. — Лина покорно кивнула головой, а Пангерль, осев за столом, уронил голову на руки и заплакал.
Линдхаут смотрел на него. «Этот человек, — подумал он, — двигался по большому кругу. Он был опасным нацистом, потом опасным коммунистом, потом он присягнул американцам, сейчас он снова стал нацистом, пока не опасным. Пока не опасным? Что было бы, если бы он узнал, что я еврей? Что было бы, если бы он узнал об этом в сорок четвертом году?»
— Пожалуйста, пойдемте, господин профессор, — позвала Лина, которая уже поднялась по стертым ступенькам на первый этаж.
— Иду, — Линдхаут поспешил за ней. Франц Шаффер, который был в аэропорту, уже забросил наверх его чемоданы. «Вена, — подумал Линдхаут. Вена тогда. Вена сегодня. Вот, значит, как выглядит свидание с ней…»
10
Час спустя он стоял на балконе своего бывшего кабинета и смотрел на дом, расположенный почти напротив. Переулок Берггассе, 19. Здесь жил Зигмунд Фрейд до 1938 года. В 1939 году он умер в Англии. Этот балкон… с него упал доктор Зигфрид Толлек, с бумагой в руке и шестью пулями в теле… Линдхаута охватил ужас. Он был убийцей Толлека. Никто не знал об этом, никто никогда и не узнает — кроме него. До конца жизни он так и будет страдать под бременем этого убийства, которое совершил бы любой в его положении. Тем не менее… нет, Линдхаут не верил в личного Бога, но зато он еще как верил в личную вину и в личный грех. Он будет нести эту вину всю свою жизнь — вину в смерти человека. Никто не сможет его оправдать.
Он решительно вошел в комнату, которая когда-то, много лет назад, была его домом. Лина уже сняла чехлы с тяжелой мебели в старонемецком стиле. С удивлением Линдхаут увидел себя в своем прошлом: длинный стол, заваленный книгами, кровать, обои в цветочек… Он подумал о машине времени Уэллса. Сильно несло порошком от моли, хотя Лина, покорно склонившись и бормоча бессмысленные слова, первым делом удалила все шарики, и настежь распахнула все окна и двери. Большое светлое четырехугольное пятно на стене за книжной полкой. Что там висело? Олеография… Бичевание Христа. О боже! После стычки с фройляйн Филине Демут эта ужасная вещь была изгнана в кладовку. Интересно, там ли она еще?
Линдхаут прошелся по большому помещению. Резной буфет, большой уродливый шкаф… И постельное покрывало с вышитой надписью: «Будь благословен, отдохни!» Фройляйн давно мертва, как рассказал тогда Пангерль. Фройляйн Демут, погибшая от бомбы, — такая богобоязненная, такая благочестивая, такая добрая, такая не от мира сего… Он вспомнил страх, который она сначала испытывала перед ним, вспомнил тот ужасный рождественский вечер, когда он с горя напился, узнав, что его любимая жена Рахиль погибла от рук гестапо в Голландии… Это сообщил ему Фрэд, маленький Фрэд Гольдштейн. Фрэд — жив ли он еще? И был еще молодой католический священник, которого он в сочельник выпроводил из комнаты, когда тот пришел, чтобы пригласить его к фройляйн Демут. Капеллан… капеллан Ха… Он усиленно пытался вспомнить имя того человека, но это ему не удалось. Жив ли он еще? И как он живет? И где? Коротка жизнь человека… Он как цветок расцветает и увядает, он убегает как тень… Где он слышал эти слова?
Насколько коротка жизнь — настолько длинны воспоминания. Теперь здесь он должен был ждать Красоткина. «Почему не в гостинице? — подумал он. — Не знаю, как я выдержу здесь даже одну-единственную ночь. Я должен жить здесь, — он тут же вспомнил о своем важном деле, — чтобы это не так бросалось в глаза, это, конечно, хорошо придумано. Красоткин… фамилия босса… Если бы Красоткин был уже здесь… если бы я уже знал фамилию босса… Я сплю или бодрствую?» — подумал он. Запах нафталина все больше одурманивал его.
А потом он услышал, как смеются и кричат дети. Он снова вышел на балкон. Они были внизу, такие маленькие, в разноцветной одежде. Мелом они начертили клетки на тротуаре, и теперь прыгали с одного поля в другое. Линдхаут знал эту игру, дети играли в нее и в 1944 году, они тоже кричали и смеялись. «Эта игра называется „Рай и ад“, — подумал он. — „Рай и ад“. Ну и название! Ни в то, ни в другое я не верю — ни в рай, где ангелы играют на арфе, ни в ад, где грешники до скончания века варятся в кипящем масле… — Внезапно он почувствовал головокружение и поспешил выйти из квартиры, на входной двери которой по-прежнему было столько же замков, как при покойной фройляйн Демут. — Я должен пойти к этому доктору Карлу Радлеру, руководителю научно-исследовательского отдела „Саны“ в Вене…»