Среди врачей, которых привел с собой Красоткин, Линдхаут довольно скоро заметил медика по фамилии Соболев, друга Красоткина и тоже майора медицинской службы. Этот Соболев производил какое-то довольно странное впечатление: с бледно-желтым, совершенно исхудавшим лицом, он был охвачен непонятным беспокойством. Оно вынуждало его все время вставать, бегать взад-вперед, опять садиться, положив ногу на ногу, и постоянно шевелить пальцами. Иногда его мыслительные реакции замедлялись, затем снова активизировались, и тогда он легко вступал в контакт. Что бы Линдхаут ни предпринимал, как бы он ни хлопотал вокруг Соболева, тот почти не реагировал и казался настолько погруженным в свое трагическое «я», что все его окружение было ему безразлично. Линдхауту стало особенно не по себе, когда он заметил, что Красоткин всегда сопровождал своего друга, оберегая его от встреч с другими людьми. Поэтому он вовсе не был удивлен, когда во второй половине дня 22 июля Красоткин навестил его вместе со странным Соболевым и попросил о беседе втроем в лаборатории Линдхаута.
Там сейчас и находятся эти трое. Все понимают немецкий. Сейчас 18 часов 34 минуты, очень тепло. В клетках шуршат кролики.
24
— Я полагаю, вы догадываетесь, почему мы пришли к вам, доктор Линдхаут, — беспокойно говорит майор Красоткин, в то время как голова, верхняя часть туловища, руки и пальцы его друга Соболева находятся в постоянном движении. Зрачки его черных глаз не больше булавочной головки. Военная форма на нем болтается. Кажется, что он здесь и в то же время отсутствует. Естественно, он слышит, о чем говорят, но будто и не слышит. Он полностью погружен в себя и занят самим собой. На лоб ему садится муха, но он этого не замечает.
— Да, — говорит Линдхаут и бросает взгляд на Соболева. — Из-за него?
— Из-за него. — Красоткин кивает. Он кладет руку на плечи Соболеву. Тот не реагирует. — Сергей Николаевич мой лучший друг. Мы прошли эту проклятую войну с самого начала рядом друг с другом. С того момента, как немцы напали на нас в сорок первом году. Более трех с половиной лет, доктор Линдхаут. За это время мой друг, гениальный хирург, провел сотни, тысячи операций. Он не спал по нескольку дней и ночей, так как должен был беспрерывно оперировать на Главном медицинском пункте. В такие периоды у него не было времени даже поесть, в лучшем случае — чашка чая и сигарета. Я не собираюсь восхвалять его. Все другие хирурги на всех других фронтах поступали точно так же. Только, видите ли, однажды Сергей больше не смог это выдержать. — Он трясет друга. — Сергей Николаевич, ведь это было так, да? — Соболев вообще не реагирует. — Он был тяжело ранен под Сталинградом. Я оперировал его. У него были дикие боли. Я дал ему морфий.
— Много морфия, — тихо говорит Линдхаут.
— Очень много, да. Это было необходимо. — Красоткин умоляюще смотрит на Линдхаута. — Или вы так не считаете?
— Бог мой, не мне об этом судить, — отвечает Линдхаут.
— Я сделал это только для того, чтобы Сергей не страдал, — говорит Красоткин. — Я не знаю, правильно ли я поступил или нет. В клятве Гиппократа, которой мы клянемся, говорится, что мы будем смягчать боли, однако…
— Да, однако, — говорит Линдхаут. Внизу, на улице, горланят пьяные солдаты. Линдхаут слышит несколько выстрелов.
— …Сталинград. В январе сорок третьего я оперировал Сергея Николаевича, — продолжает Красоткин. — Он и я, мы оба потеряли всех своих родственников и друзей в этой войне. Мы были одни друг у друга. Мы вместе учились в Москве. Мы всегда были вместе. Вы понимаете, доктор Линдхаут?
Линдхаут кивнул.
— Всегда вместе, — говорит Сергей Николаевич Соболев.
Линдхаут по-настоящему пугается этого внезапного подключения к разговору. Он смотрит на изнуренного человека. Но тот уже снова далеко со своими мыслями…
— Я прооперировал Сергея тринадцатого января сорок третьего года, — говорит Красоткин. — В феврале немцы в Сталинграде капитулировали. В апреле Сергей мог уже ходить, а в мае — оперировать. Он поправился невероятно быстро. Слишком быстро! Потому что он, собственно… мне продолжать?
— Нет, — говорит Линдхаут. Теперь на улице визжат несколько женщин, а мужчины смеются. Снова раздаются выстрелы. — Нет, не нужно. Ваш друг начал сам принимать морфий.
Красоткин кивает головой:
— Как врач он, конечно, всегда мог легко достать морфий. И скоро стал зависимым, я заметил это первым. Я хирург, и постоянно имею дело с морфием. Поэтому я уже давно интересуюсь этим средством и его воздействием. Не как вы, не как биохимик! Я знаю только то, чему учат меня мои наблюдения. Одни люди в течение недели делаются зависимыми от этого вещества, другие и через три недели все еще свободны от него… Да, я первый узнал, что Сергей Николаевич зависим. Но я не мог ему помочь. Морфий сделал из него развалину, каковой он сегодня является.
— Развалина, — говорит Соболев.
— Боже мой, — говорит Линдхаут.
— Я оберегаю его как могу. Товарищи мне в этом помогают.
— В чем?
— Прятать его, когда появляется высокое начальство. Не допускать его к операционному столу. Посмотрите на его руки! Человек больше не может оперировать! Невозможно! Он погубит любого пациента! Мы берем на себя все его случаи.
— И даете ему морфий, — говорит Линдхаут.
— Да. Или нет — он просто берет его сам. Мы только не препятствуем ему в этом.
— Почему?
— Потому что он в нем нуждается. Потому что без морфия он не сможет больше жить.
— Я вижу, как он живет с морфием, — говорит Линдхаут.
— Доктор, мы не нуждаемся в вашей критике. Нам нужно…
— Почему он раньше не прошел лечения воздержанием? — спрашивает Линдхаут.
— Он боится воздержания, доктор! Он боится не только болей, но и состояния дурноты, угнетающего чувства близкого конца, всех тех ужасных ощущений, которые возникают при этом!
Сергей Николаевич Соболев улыбается, погруженный в свои мысли. Он встает, открывает одну клетку, и дрожащими руками гладит кролика.
— Но вы же не можете дать ему прозябать дальше! Иначе вы будете причастны к его смерти! Помимо соучастия, какой же будет скандал в армии, когда правда выйдет наружу! Вы говорите, что до сего времени вы могли его защищать, оберегать и не допускать до операционного стола. Неужели вы думаете, что сможете делать это и дальше? Тем более сейчас, когда бои здесь закончились?
— Вот именно, — говорит Красоткин, в то время как его друг, размахивая руками, подобно огромной марионетке, передвигается между аппаратурой, установленной на лабораторных столах. — Вот именно, господин Линдхаут. Поэтому я и пришел к вам. Я на пределе, мои друзья тоже, да и Сергей… Он достаточно часто бывал в психиатрических клиниках и видел там пациентов, которых лишили морфия. Вы, коллега Линдхаут, нашли средство с болеутоляющим действием, не являющееся морфием. Но проблема не в этом.
— А в чем же?
— Чтобы об этом никто не знал! Чтобы это происходило тайно! Не в госпитале!
— Лечение воздержанием?
— Лечение воздержанием. Если это станет известно в нашей армии, то невозможно предсказать, что будет с Сергеем Николаевичем. Поэтому я прошу вас помочь мне.
— Как я могу это сделать?
— В связи с вашими испытаниями вы ведь знаете многих в общем отделении Центральной больницы, не правда ли?
— Конечно.
— И в психиатрии?
— Нет, там я никого близко не знаю, — говорит Линдхаут.
— Но вы можете установить контакты и добиться, чтобы мы проводили лечение в закрытом отделении, где персонал умеет молчать…
— Несомненно могу. Нам не потребуется много персонала. Одна сестра. И один врач, конечно. Я ведь только химик.
— Стало быть, двое.
— Стало быть, двое.
— Когда?
— Я сегодня же схожу туда, если хотите.
— Я очень прошу вас об этом, коллега. Каждый час — это дополнительная опасность.
— Лучше всего, если мы сделаем это ночью, — говорит Линдхаут.
— Вы правы. Если мы начнем ночью, мы выиграем много часов.