А человек, который вот уже многие годы жил и работал как доктор Адриан Линдхаут, все еще молчал.
— Этот человек, — Толлек продолжал улыбаться, — притворился мертвым и не шевелился. Он боялся, что еврей, превратившийся в арийца, убьет его, если обнаружит, что он еще жив. Я считаю, что он поступил очень умно, притворившись мертвым. Ведь если бы он проявил признаки жизни, еврей наверняка убил бы его.
— Несомненно убил бы, — сказал человек, который вот уже многие годы жил и работал как доктор Адриан Линдхаут. Он подумал: «Прости мне, мой друг Адриан, прости мне то, что я сделал. А Бог? Бог тоже должен простить мне, это его миссия». — Несмотря ни на что, я думаю, доказать это будет очень трудно, — заключил он.
— А я думаю, что это будет очень легко, — сказал Толлек. — Еврей де Кейзер, когда был еще в Париже, однажды попал в автомобильную катастрофу, и с тех пор у него на бедре большой шрам. Человек в подвале видел этот шрам. — После паузы Толлек добавил: — Противно, как долго это продолжается сегодня. — Он взглянул на часы. — Не пройти ли нам все же в подвал? — спросил он, ухмыляясь.
— Я хотел бы дослушать вашу историю до конца, — сказал человек, который называл себя Линдхаутом, и мы знаем теперь почему.
— Замечательно. Хотя рассказать осталось не очень много. Человек, который вошел в подвал как еврей, вышел оттуда как ариец. Трусливый пес. Именно еврей. Думающий только о собственной безопасности. Дрожал за свою шкуру. Ну вот, с ним ничего не случилось. Ни в малейшей степени. Напротив, он смог продолжить свои исследования. Его взяли в Берлин, затем послали в Вену. — Толлек рассмеялся. — Сейчас он сидит напротив меня. Очевидно, дочь своего лучшего друга он заставил исчезнуть, поскольку Труус больше не появлялась. Возможно, он ее убил, возможно, он прячет ее, чтобы она его не выдала. — Толлек подался вперед. — Все же вы должны признать, что были трусливым псом, господин Филип де Кейзер, не так ли?
Линдхаут задумчиво взглянул на него. «Маленькая девочка, — подумал он. — Моя любимая Труус. Чего только мне не пришлось с ней испытать, чего только она не пережила! У скольких людей мы прятали ее, пока мне не пришлось покинуть Роттердам! Добрый доктор Шток, наш домашний врач, долго прятал ее у себя, когда она ночами с криком вскакивала с постели, когда она вдруг стала очень восприимчивой к заболеваниям и все время болела, когда она начала грызть ногти… Все это было позднее, у доктора Штока. Он объяснил мне их, эти симптомы, которые, казалось, не были непосредственно связаны со смертью родителей. Это и была ответная реакция. Пятилетний ребенок просто не может представить себе состояние смерти. Только в возрасте семи лет, в Берлине, она спросила меня, где же ее родители. И я сказал ей правду. Она плакала — много дней и ночей. В конце концов она успокоилась и сказала: „Теперь я совсем одна на белом свете. Теперь у меня только ты. Но ты говоришь, что, если они узнают, кто ты на самом деле, я потеряю и тебя. Тебя убьют, потому что ты еврей. А что это такое — еврей?“ — „Ты еще слишком мала, — ответил я. — Ты во всем должна мне верить, тогда ты меня не потеряешь. Чтобы никто не узнал, что мы не родственники, мы вынуждены тебя прятать, Труус“. — „Долго?“ — „Довольно долго. Но это когда-нибудь кончится, Труус“. — „Что же, тогда я буду жить в убежище, — сказала она. — Я буду делать только то, что ты мне скажешь. Чтобы не потерять и тебя. Ведь у меня, кроме тебя, больше никого нет. А тебя, тебя я так люблю, Филип!“ — „Не Филип, — сказал я, — никогда больше не говори „Филип“, ты сможешь это запомнить?“ — „Обязательно запомню, извини! Конечно, я должна говорить „Адриан“. Ведь как Филипа они тебя убьют!“ Никогда больше Труус не называла меня Филипом или отцом — только Адрианом. И все шло хорошо, потому что всегда находились люди, которые нам помогали. А сейчас? — думал Линдхаут в панике. — А сейчас, когда этот пес докопался до правды? А сейчас ее начнут искать, маленькую Труус, и привлекут к ответственности фрау Пеннингер за то, что она прятала ребенка. И мы погибнем — мы, взрослые, наверняка. Бог знает, что тогда будет с Труус — практически в самом конце войны. Нет, — подумал он в отчаянии, — нет, этого не должно быть. Я должен защитить фрау Пеннингер. И Труус. За эти годы я полюбил ее как дочь, и она любит меня как отца…»
— Я спросил вас, не считаете ли и вы, что были трусливым псом, герр де Кейзер? — сказал, улыбаясь, Толлек.
«Да, ты спросил об этом, — подумал Линдхаут. — О Труус ты не сказал больше ничего. Сейчас она тебя не интересует так, как я. Ее черед придет позже, когда я не сделаю того, чего ты потребуешь. Ребенка нельзя шантажировать — у него нет больших денег, в этом все дело».
Линдхаут встал.
Воздух, поступавший через открытые балконные двери, был теплым и мягким. Ярко светило солнце…
— Знаете, — сказал он тихо. — Мы — я и мой друг Адриан — начали работать над нашей задачей в тридцать восьмом году. Но Адриана убило бомбой. — Линдхаут медленно расхаживал по комнате взад-вперед. — Сейчас у нас сорок пятый год. Семь лет я работал над этой проблемой. Это долгий срок. Не хочется вдруг прекращать работу. Думаю, вы этого не поймете, Толлек, но я считаю, что важнее разрабатывать средства для человеческой жизни, чем средства для человеческой смерти. Я люблю жизнь, потому что в этой жизни я до сих пор мог работать. И я слишком долго работал, чтобы теперь позволить грязной свинье остановить меня.
— Вы назвали меня грязной свиньей, Кейзер, — сказал Толлек, продолжая улыбаться, — но это ничего. Это меня не задевает. Еврей не может меня оскорбить, вообще не может, никогда. К тому же мы все прикрываем этикой свои поступки, не так ли?
— Конечно, — сказал Линдхаут. — Вы, естественно, тоже, вы тоже, вы, отвратительный шпик.
— Давайте лучше оставим эти попытки характеристик, — сказал Толлек. Улыбка исчезла с его лица. — Теперь я хотел бы как можно быстрее завершить разговор с вами.
— Потому что вы властелин, — кивнул головой Линдхаут. — А я недочеловек. Не моя — ваша раса поведет этот мир в светлое будущее.
— Внимание, сообщение об обстановке в воздухе, — зазвучал смазанный женский голос из какого-то радиоприемника. — Первое вражеское соединение бомбардировщиков с меняющимися целями лавирует над городом. Сбросы бомб в Четырнадцатом, Пятнадцатом, Шестнадцатом и Девятнадцатом районах. Второе крупное вражеское соединение бомбардировщиков приближается к черте города с запада…
— Плевал я на расу, — сказал Толлек. — Что с деньгами?
— Ничего.
— Вы не хотите платить?
— Я не могу платить. У меня нет денег.
— Великолепно, — сказал Толлек, — тогда сразу после налета я иду в гестапо.
Новые взрывы раздавались все ближе.
— А гестапо поверит в вашу историю?
— О да, — сказал Толлек.
— О нет, — сказал Линдхаут. — Вы забываете, что я уважаемый ученый, представляющий большую ценность для великогерманского рейха.
— Вы забываете, что вы сраный голландский еврей, который омерзительным образом присвоил себе чужую фамилию и чужую личность, чтобы иметь возможность и дальше заниматься своими темными делами.
Грохот становился все громче.
— Чтобы иметь возможность работать дальше, — спокойно возразил Линдхаут. — Но это не существенно. Гораздо существеннее, что у вас нет никаких доказательств ваших утверждений.
— Нет? — Толлек вынул из нагрудного кармана пиджака почтовый конверт, а из конверта — убористо исписанный лист белой бумаги. — Вот это, — сказал он, — свидетельство человека в подвале, о котором я вам рассказывал. Свидетельство, подтвержденное под присягой! И как я уже говорил, человек занимает высокий пост в Берлине. — Теперь Толлек снова улыбался. — А как обстоит дело со шрамом на ноге, который остался у еврея Кейзера от автокатастрофы? Гестапо нужно только снять с вас брюки. — Вдруг он что-то вспомнил: — Человек, от которого у меня информация, должен, конечно, получить часть денег, которые вы заплатите за этот лист бумаги.