— Это верно, — сказал Толлек и с изумлением посмотрел на Линдхаута, — об этом я еще не думал.
— Если же животное, — продолжал Линдхаут, — представляет собой нечто вроде нашего меньшего брата, то мы, естественно, ответственны за его страдания. Тогда открытым остается вопрос, на который трудно найти ответ: можем ли мы признать заместителя, или мы должны освободить животное от такого бремени.
— И каков же ответ? — агрессивно спросил Толлек.
— Ответ, — сказал Линдхаут, — может звучать только так: нет блага для брата по правую сторону, то есть для человека, без бедствия для его брата по левую сторону, то есть для животного. А после этого вопрос может быть только таким: сколько бедствия тогда должно быть? И ответ должен гласить: так мало, насколько это возможно. — «В одном я даже завидую животным, — подумал Линдхаут. — Они не знают, что им угрожает зло, и они не знают, что о них говорят». Он смотрел на Толлека очень серьезно так долго, пока тот не отвернулся.
— Вы правы, — сказал он. — В своих размышлениях я так далеко не заходил. Извините. — Линдхаут не ответил. Толлек повернулся и пошел в свою комнату. — Пойдемте со мной, коллега!
Линдхаут последовал за ним. Лаборатория Толлека была очень большой, с высокими потолками и окрашенными в белый цвет стенами. Она была заполнена всевозможной аппаратурой и приборами, а также различными химикалиями. Два больших современных раздвижных окна выходили на Верингерштрассе. Линдхаут увидел трамваи, несколько автомобилей и спешащих людей. Верингерштрассе была очень шумной и оживленной улицей — в противоположность переулку Берггассе. Однако двойные окна не пропускали никаких звуков. В рабочем помещении доктора Толлека было очень тихо: там девушка как раз заносила какое-то число в таблицу.
— Спасибо, Херми, — сказал Толлек. — Теперь продолжу я. — Девушка кивнула и возвратилась на свое рабочее место по соседству.
— Садитесь, коллега, — сказал Толлек, держа таблицу в руке. — Жаль, что я не могу к вам сесть. Но эта испытательная батарея должна постоянно находиться под контролем. Даже ночью.
— Я мешаю? Я пойду к себе, — сказал Линдхаут.
— Вы совсем не мешаете, коллега. Я рад, что рядом есть кто-то, с кем можно немного побеседовать. Чертовски монотонна эта серия испытаний! — Толлек занялся дистилляционной аппаратурой, время от времени, точно с интервалами в три минуты, он снимал показания установленного там термометра о степени нагрева колб и записывал их в блокнот. — Монотонна, да, это так, — сказал он громким, сильным голосом. — Но если это дело удастся…
— Над чем вы работаете? — спросил Линдхаут.
— Мне очень жаль. — Толлек посмотрел на него, скривив губы в улыбку. — Запрещение разглашения секретов. Совершенно секретно. Вермахт. На всю войну я освобожден от службы в действующей армии.
— Вам повезло, — сказал Линдхаут.
— Я рассматриваю это не как везение, коллега, а как святую обязанность. На родине я сражаюсь за победу точно так же, как солдат на фронте!
— Разумеется, — сказал Линдхаут.
Толлек снова посмотрел на него недружелюбно:
— Вы можете этого не понять, я знаю.
— Я понимаю.
— Нет. Мы подчинили себе Голландию, она побежденная страна. Я совершенно не требую, чтобы вы меня понимали.
— Но дорогой коллега! — Линдхаут подошел к нему. — Я действительно прекрасно вас понимаю. Неужели вы думаете, что я не сознаю, какое это большое преимущество — работать здесь, после того как в Институт Общества кайзера Вильгельма попали бомбы?
— Бомбы воздушных гангстеров, — громко сказал Толлек.
— Бомбы, конечно. Вы думаете, я не сумею оценить великодушие государственных органов, которые настолько дружественным образом поощряют работу такого иностранца как я? Уверяю вас, все мои симпатии принадлежат вам в вашей борьбе за новую Европу.
— Спасибо, — сказал Толлек, коротко кивнув головой. — Это было сказано без злого умысла. Но вы понимаете — мы должны быть бдительными. Мы окружены врагами.
— Я разделяю это целиком и полностью, — сказал Линдхаут, и это звучало почти приниженно. — Жестокие времена.
— Жестокие и великие! Я не хотел бы жить ни в каком другом времени. — Толлек зевнул и потянулся.
— Как долго вы уже работаете?
— Со вчерашнего вечера.
— Без перерыва?
— Без перерыва. — Толлек отрегулировал пламя бунзеновской горелки. — Я не могу прервать эту испытательную батарею. Я уже говорил об этом.
— Но вы же, наверное, смертельно устали!
— Исключительно дело привычки. От наших солдат на фронте требуется в сто раз больше. — Он предложил Линдхауту сигареты. Тот взял одну:
— Спасибо, — сказал он, улыбаясь. На улице стало темнеть.
— А вы? Над чем работаете вы, коллега? Или это тоже «совершенно секретно»?
— Вовсе нет, — сказал Линдхаут. — Никто не подводил меня под графу запрещения разглашать секреты. Я работал над этим еще в Роттердаме. Мы оба биохимики. Большинство открытий поддерживается сегодня военными.
— Что вы хотите этим сказать? — Толлек с недоверием посмотрел на Линдхаута.
— Ваше — явно. И мое наверняка тоже. Германия ведет войну. Множество людей — солдат и гражданских лиц — получают тяжелые ранения. В наше время так много боли… — Голос Линдхаута изменился.
Толлек снова записал температуру. Его глаза бегали туда-сюда между таблицей и Линдхаутом:
— Итак, вы работаете над болеутоляющими средствами?
— Верно, да. Уже длительное время. Я работал над этим в Роттердаме. А когда я учился в Париже…
— Вы учились в Париже?
— Да. В Пастеровском институте. У профессора Ронье.
Толлек с уважением присвистнул. Каждый химик в Германии знал профессора Ронье — человека, который прямо-таки с ожесточением пытался изготовить такие же сильные болеутоляющие средства, как морфий, этот классический анальгетик, или еще более сильные…
На улице становилось все сумеречнее. Толлек включил электрический свет и опустил шторы светомаскировки.
— Конечно, и для нас чрезвычайно важно найти подобные вещества, — сказал он, — поскольку вся творческая сила нашего народа во всех областях направлена на то, чтобы сделать рейх независимым от иностранного сырья. Вы видите, насколько прозорливо заглянул вперед наш фюрер. Мы ведем войну уже почти пять лет. Мы отрезаны от всего мира, и он враждебно относится к нам. Разве могли бы мы надеяться получать алкалоиды опиума, из которых производится морфий, не правда ли?
— Но тем временем вы нашли долантин и гептадон, — сказал Линдхаут. — Не вы одни, разумеется. И химики в Америке…
— Не долантин! — Толлек становился все возбужденнее. — Долантин разработал один человек из Остмарки[11] уже в тридцать девятом году, в Инсбруке. Его фамилия Шауман.
— Это я знаю, коллега. И немецкий химик в «Хёхсте».[12]
— Айслеп! — воскликнул Толлек.
— Правильно, Айслеп, занимавшийся синтезом производных четырехчленного фенилового пиперидина. Наряду с ожидаемыми успокаивающими судороги свойствами, подобными атропину, он обнаружил в тридцать девятом году центральную болеутоляющую субстанцию.
Беседа обоих ученых становилась все более оживленной…
Айслеп в «Хёхсте» при опытах на мышах систематически наблюдал у них своеобразное вертикальное положение хвоста. Поскольку такой странный С-образно вертикальный изгиб хвоста и к тому же общее возбуждение подопытных животных постоянно были следствием доз морфия, то новые субстанции стали исследовать на вероятное сходство с морфием. И в результате открыли действительно такой же сильный болеутоляющий эффект. Шауман исследовал сотни соединений и в конечном итоге предложил некоторые из них для клинического применения, в том числе долантин и гептадон: после обширных исследований химик установил, что все его субстанции имели структурно-пространственное сходство с морфием.
Пространственное…
Формулу морфия можно записать — на бумаге, двухмерно. В то время как вся материя, каждая молекула трехмерно-пространственная! Студентам это объясняется на примере рождественской елки: у нее ствол, и от ствола расходятся ветви. На них навешиваются шары. Если приравнять рождественскую елку к одной молекуле морфия, то тогда потребуется, в соответствии с формулой морфия, семнадцать атомов-шаров углерода, девятнадцать атомов-шаров водорода, три атома-шара кислорода и один атом-шар азота. Но, в зависимости от того, как и где разместить отдельные шары, на какой ветке, на каком месте, — в зависимости от этого субстанция (при все время остающейся одной и той же общей формуле) полностью изменяет свое воздействие! Шары «стимулируют» друг друга, «препятствуют» друг другу — они делают субстанцию тем или иным образом действенной или недейственной…