В конце января 1974 года в Лексингтон пришло письмо из Свободного университета Берлина, в котором Труус спрашивали, не могла бы она в качестве приглашенного ученого прочитать в Берлине курс лекций по новой американской философии.
Приглашение в Берлин!
От радости Труус все эти дни была прямо-таки в одурманенном состоянии. В Берлине она снова увидит Клаудио! После стольких лет разлуки, после их любви с Адрианом, после долгого периода восстановления душевного спокойствия у нее появилось ощущение, что перед ней теперь открываются ворота, ведущие ее в настоящую жизнь.
«…Проблемы „Адриан“ в наших отношениях не должно быть. Не должно быть вообще никаких проблем, никакой разобщенности, никакого отчаяния или беспомощности, если мы навсегда хотим быть вместе…» — сказал Клаудио, когда она в последний раз видела его в Берлине, в 1951 году, двадцать три года назад!
«А если эта проблема останется? Если она останется навсегда?» — спросила Труус, в 1951 году, двадцать три года назад.
Он покачал головой: «Каждую проблему можно решить. Только тогда ты будешь все видеть и воспринимать четко. Только тогда ты поймешь, готова ли ты навсегда прийти ко мне. И сможешь ли ты это сделать».
В 1974 году, после запроса Свободного университета Берлина, Труус как в бреду вспомнила об этом разговоре 1951 года…
«Это означает, что ты отсылаешь меня?» — «Я отсылаю тебя к Адриану, чтобы ты пришла к какому-то соглашению — с ним и с собой…» — «Но…» — «Сколько это продлится, — сказал Клаудио, — не играет никакой роли. Я же тебе сказал: для меня нет другой женщины — только ты. Я всегда буду ждать тебя».
«И действительно, у него не было никакой другой женщины, — все время думала Труус после получения письма из Свободного университета. — Клаудио и я… наш контакт никогда не прерывался, мы все время писали друг другу, мы перезванивались. Я все знаю о Клаудио, так же как он все знает обо мне! Мы писали друг другу только правду или говорили обо всем по телефону. А проблемы на самом деле нет! Адриан мне больше не любовник. Больше нет проблем, нет отчаяния, нет беспомощности. Теперь я готова…»
В конце концов все эти мысли сделали из Труус — решительной, обуреваемой сомнениями и вконец запутавшейся Труус — нежную женщину, которая обрела покой, осознав, что теперь она может на самом деле и навсегда полюбить собственно мужчину: не обожествленного отца, а Клаудио Вегнера. Столько боли она причинила Линдхауту и себе, столько лет она была нерешительной и эгоистичной, чтобы теперь наконец осознать все это…
Она откровенно поговорила с Линдхаутом. И он был счастлив — счастлив за Труус, которую любил и которой желал счастья, только счастья. К этому чувству примешивалось еще кое-что. Сейчас, в январе 1974 года, Линдхаут так глубоко погрузился в работу, что (в чем он никогда бы себе не признался) почти с облегчением воспринял возможность пожить одному, под опекой старой Кэти. Он быстро справился с последним всплеском ревности. Труус, эта красивая зрелая женщина, теперь уже тридцати девяти лет, пошла своей дорогой, и это было хорошо для всех. Она летела в Берлин к Клаудио, и если эта связь между ними действительно была достаточно сильной, чтобы устоять за все эти годы, тогда эти два человека должны, обязаны были остаться навсегда вместе. И Линдхаут понимал это. Конечно, грустно, что Труус больше не будет рядом с ним, но она может регулярно навещать его вместе с Клаудио, и он тоже прилетит в Берлин, как только у него появится немного свободного времени…
— …Но, к счастью, этот непорядок теперь будет официально упорядочен, — сказала Чума. В то время как Труус ловила каждое слово, которое произносил Клаудио на сцене Театра имени Шиллера, мысли ее были далеко…
Адриан Линдхаут поговорил с ректором университета Лексингтона. Конечно, Труус получила отпуск, чтобы принять приглашение Свободного университета Берлина. Отпуск на неопределенное время. Ректор, друг Линдхаута, был в курсе дела. Он знал, что, скорее всего, даже наверняка он давал Труус отпуск навсегда. И на прощание он пожелал ей счастья…
— …Все умрут, — говорила Чума, — в соответствии с очередностью по списку. Вы получите свои карточки и больше не будете умирать только потому, что вам так удобно…
«О боже, — подумала Труус, — эта пьеса, „Осадное положение“, была впервые поставлена в октябре сорок восьмого года в Париже в Театре Мариньи — так стоит в программе. Сейчас у нас июнь семьдесят четвертого, я здесь уже два месяца. Какая пьеса могла быть актуальнее для сегодняшнего Берлина, чем это „Осадное положение“? Ведь город действительно в осаде. Он с самого начала был островом — разделенным на четыре части, островом в разделенной пополам стране. Уже много лет и Берлин разделен стеной. Что же изменилось за эти двадцать три года — с тех пор как я в последний раз побывала здесь? Печаль, только печаль я ощущала вначале — печаль о прошедшем, потерянном времени. Я ощущала эту печаль, да — но с каким непостижимым хладнокровием переносят это берлинцы! Что это за люди? Они не подались на Запад, нет, они остались здесь, каждый все понимает, никто не строит себе иллюзий, и все же в Берлине работают, в Берлине думают — ясно и по-деловому, да, даже смех все еще слышен в этом городе…»
— …судьба с этого момента разумна, она заняла свои служебные помещения, — слышала Труус, как говорит Клаудио на сцене. — Вы будете статистически охвачены, чтобы наконец быть к чему-нибудь пригодными. Поскольку я забыла сказать, что вы, конечно, должны умереть, но что после того, или даже до того вы будете преданы кремации. Это соответствует новому плану…
«Такие слова — в этом городе! — думала Труус. — Когда я прилетела сюда в апреле, самолет приземлился в Тегеле, в новом аэропорту. „Регулярные гражданские рейсы через Темпельхоф[72] больше не совершаются“, — сказали мне. Клаудио как раз играл в Бургтеатре в Вене, он вернулся в Берлин только через десять дней после моего приезда, когда истек его контракт. Таким образом, из этого нового аэропорта Тегель — отвратительного, надо сказать — я на такси поехала прямо в город, в гостиницу „Кемпински“. Там меня уже ждали эти телевизионщики: как же, дочь знаменитого отца снова прибыла в Берлин! Маленький фильм для региональной программы берлинского вечернего обозрения. Пожалуйста! Вы же были здесь ребенком! Вы жили в Груневальде! Мы хотели бы снять вас в Груневальде, там, где вы жили… конечно, и в других местах… перед церковью поминовения… перед стеной… И, пожалуйста, скажите… как вам нравится Берлин после стольких лет вашего отсутствия… Вы не представляете, как это интересно нашим зрителям! У вечернего обозрения самый высокий рейтинг…»
— …стоять в сомкнутом строю, чтобы умереть правильно, — вот главное! За это вы будете пользоваться моим расположением. Но остерегайтесь неразумных идей, душевного волнения, как вы говорите — небольшого повышения температуры, которое перерастает в большой бунт. Эти пустяки я отменила и на их место поставила логику… — говорит Чума.
«…Конечно, я сказала „да“ — что мне оставалось? И вот мы поехали на двух автомобилях сначала за город, в Груневальд. Мы подъехали с запада. У режиссера была одна идея. Он хотел, чтобы я немного прошла вдоль Бисмаркаллее в восточном направлении от каменного моста через озеро Хубертусзее… Там впереди, сказал он, у Херташтрассе, был проход к вашему дому, не так ли? Вот видите, и тогда я подумал: кинооператор стоит на углу, а вы идете прямо на него. У столба с названием улицы, там вы смотрите наверх, вы читаете: „Бисмаркаллее“, а потом поворачиваетесь направо и смотрите в направлении дома, в котором вы когда-то жили. Ностальгия, вы же знаете, такое сейчас в моде и действительно доходит до сердца. Итак, пожалуйста…»
— …Просто ужас, какие вы все разные и глупые. Поэтому с сегодняшнего дня вы будете одинаково разумными, — говорит Чума. — То есть вы будете носить знак. Кроме отметки в паху, вы будете носить под мышкой звезду чумного бубона, которая в результате поразит вас…