— О чем? — перебил его я. — Его точное название?
— Об этике и долге банкира в современном индустриальном обществе, — ответил Каллинг, посасывая сигару. — Рядом с лифтами у нас в отеле висит такая черная доска, вы ее наверное видели. И на ней всегда написано, где, когда и что происходит. Поэтому я и знаю, как назывался его доклад. Говорят, доклад был очень умный и человечный. Это я уловил из разговоров других банкиров, когда они потом перешли в банкетный зал, где была приготовлена закуска. У нас был устроен зал с холодными закусками и отдельно бар. Я обслуживал гостей в банкетном зале. Поэтому я, конечно, услышал многое из того, о чем говорилось.
— Конечно.
— Банкиры были в полном восторге от доклада Хельмана, и он обсуждался очень горячо. Наверняка, Хельман этого заслуживал. Ведь он был одним из самых уважаемых банкиров в нашей стране, разве не так?
— Все так, — кивнул я.
«Поезд в Дортмунд опаздывает на пятнадцать минут», — сказал голос из динамика.
— Но не все банкиры были в таком восторге.
— Что-что? — переспросил я.
— В самом деле, — продолжал Каллинг. — Один придерживался совершенно противоположного мнения. Поэтому у меня вся эта история и засела в памяти. То есть, понимаете, если вы стоите за стойкой буфета и слышите со всех сторон только хорошее о каком-то человеке, только похвалы и восторги, а потом вдруг слышите нечто другое, вы невольно прислушаетесь, правда?
— Наверняка.
— Господин Хельман подошел к буфету. С еще одним господином. И подошли они как раз ко мне. Они выбрали, что хотели, и я положил закуски на их тарелки.
— Как был одет Хельман?
— В смокинге — как все.
— Вы знали его в лицо?
— Знал ли я его? Да он уже много лет был постоянным посетителем нашего французского ресторана.
— Ну, так что же было дальше?
— Значит, оба господина стоят прямо передо мной. Сначала выбирает закуски тот, второй. Потом уже господин Хельман. И пока я накладываю ему закуски, тот господин говорит: «Великолепную речь вы сказали, мой дорогой. Камни пустили бы слезу от такого водопада человечности и благородства».
— Это вы запомнили слово в слово?
— Да. По крайней мере — почти. Может быть, слова стояли в другом порядке, но язвительность в поздравлении была, так же как слова «человечность» и «благородство». Это я помню совершенно точно. Потому что потом произошла небольшая сцена.
— Какая сцена? Извините, господин Каллинг, рассказывайте так, как сочтете нужным.
— Да, значит, все по порядку. Этот разговор был очень короткий. Потом господин Хельман глядит на другого господина в полной растерянности и спрашивает: «Что вы хотите этим сказать?» Или, может быть: «Что это значит?» Или еще как-то…
— Да-да, я понял, — сказал я. — И что же дальше?
— А дальше, — продолжает Каллинг, — этот господин смотрит на господина Хельмана с явным отвращением и говорит еще несколько фраз, которые я не расслышал, а потом — и это я, конечно, запомнил слово в слово: «Бога ради, не ломайте комедию! Вы сами лучше всякого другого знаете, какие дела проворачиваете. Ладно, черт с вами, проворачивайте, раз ваша совесть позволяет. Но тогда уж, черт побери, не разводите тут перед нами сопли и вопли!»
— Это слово в слово или почти?
— Слово в слово, господин Лукас.
— А потом? Что произошло потом?
— Этот другой господин просто повернулся и ушел со своей тарелкой. А господин Хельман остался стоять и даже не видел тарелки, которую я ему протягивал. Он прислонился к стойке буфета, и я подумал, что он вот-вот грохнется на пол, я ужасно перепугался и окликнул его раз и два, но он меня не слышал. Он затрясся всем телом, потом сжал кулаки и удалился, даже не взглянув на меня, а я остался за стойкой с его тарелкой в руках.
— Он ушел из зала раньше времени?
— Да. В этом я могу поклясться. И больше уже не вернулся. Поможет вам мой рассказ?
— Мне думается, даже очень, — сказал я. — Вот только еще немного о том, другом господине. Вы его помните? И знаете, кто это был?
— По виду он был похож на итальянца. Но мог быть, конечно, кем угодно. По-английски говорил с акцентом. Внешне неприметный. Моложе, чем господин Хельман. Впрочем, я его потом больше не видел. Может, он тоже вскоре пошел к себе в номер — или еще куда-то.
— А когда произошел этот разговор?
— Примерно в полночь. Вернее, немного позже.
В половине первого, согласно показаниям Фреда Молитора, служащего внутренней охраны, Хельман вернулся в свой банк вне себя и в состоянии, близком к нервному срыву.
— Вы мне очень помогли, господин Каллинг. И я не могу просто так принять эту помощь. Разрешите вручить вам небольшую сумму за эту помощь. Ну, пожалуйста!
— Ни в коем случае, — сказал он.
— Господин Каллинг!
— Я сказал, ни в коем случае! Однако, знаете что? У меня есть маленькая дочка. Она мечтает о заводной кукле. Вон там, напротив, магазин игрушек.
47
— Я об этом знал! — гремел Густав Бранденбург. — Знал же, знал! Я всегда говорил, чую все нутром! Значит, все ж таки жульничал наш приятель Хельман! И один из его коллег об этом узнал. И потому Хельман потерял голову. И потом… Потом… Все сходится, Роберт, все сходится один к одному! Говорю тебе, я с самого начала был прав: это самоубийство. Мы выкарабкались.
— Однако, парочки убедительных доказательств нам бы, пожалуй, не помешало, — заметил я.
— А ты срочно назад, в Канны, — ответил Брандербург и отряхнул крошки, прилипшие к рубашке на животе.
— Мне срочно… что?
— Теперь нам нет надобности опрашивать остальных банкиров. Мы знаем достаточно. Фризе звонил мне три часа назад. Кеслер ведь трудится сейчас в Каннах. Он разрешил твоему приятелю Лакроссу воспользоваться министерской спецсвязью. И Лакросс попросил Фризе позвонить мне и ввести меня в курс дела.
— Какого дела?
— Ну, он хочет, чтобы ты приехал. Срочно! Один полицейский шпик сообщил им кое-какие сведения. О разных алжирцах, проживающих в квартале Ла Бокка. Ты же знаешь, в дым пьяный Килвуд кричал, что все началось с алжирца из Ла Бокка.
— Ну, и что?
— А то, что когда вы немножко оглядитесь, там устроят облаву, и если вам удастся схватить того алжирца и он выложит все, что знает, это дело можно будет закрыть. Ну, как я все организовал?
— Отлично ты все организовал, — искренне сказал я. Потому что думал только об Анжеле.
Значит, я смогу к ней вернуться.
— Вылетаю сейчас же. Сегодня еще есть рейс на Ниццу?
— Есть. Но есть и заковыка.
— Что значит «заковыка»?
— Забастовка, — ответил Густав. — Бастуют железнодорожники по всей Франции, наземный персонал и авиадиспетчеры на французских аэродромах. Ни поехать не можешь, ни полететь.
48
— Анжела!
— Роберт! Твой голос звучит так радостно! Случилось что-то хорошее?
— Да, Анжела! Я еду к тебе!
— Когда?
— Как только удастся. Сейчас слишком поздно что-то предпринимать — почти полночь. Но послезавтра в полдень я у тебя.
Послезавтра в полдень — то есть в субботу, третьего июня. Меня не было в Каннах тринадцать суток! Тринадцать суток! Мне они показались тринадцатью годами, целой жизнью. И вот теперь, теперь…
— Боже мой, Роберт, у нас же бастуют! Причем везде! Ты не сможешь лететь! И поехать по железной дороге тоже же сможешь!
— Отчего же, вполне смогу, — сказал я. — В Германии и Италии забастовок нет. Поезда ходят. Нужно только подъехать к французско-итальянской границе, к Вентимилья. Туда я как-нибудь доберусь. А там ты меня встретишь. Это далеко от Канн?
— Меньше двух часов, Роберт! Конечно, я тебя встречу. Когда ты завтра будешь в Вентимилья?
— Все же не завтра, а послезавтра! В двенадцать двадцать пять. Внимание! Это итальянское летнее время!
— Я буду стоять на перроне! И так орать, что все вокруг помрут со страху! Послезавтра я выеду на рассвете, чтобы наверняка не опоздать к поезду!