Видите, я размышлял не в обычных моральных категориях, этого я просто не мог после всего, что сегодня рассказала мне Николь Монье, после подлого звонка Бранденбурга, после отказа Карин дать мне развод. Я больше не думал о том, как мне, порядочному человеку, теперь надлежит поступать. Порядочный человек! Что же это такое? Здесь я познакомился с группой так называемых порядочных людей, уважаемых, всемогущих, внушающих страх, которые на поверку оказались всего лишь жалкими уголовниками, да еще и убийцами. Эти люди обогащались за счет охватившей весь мир инфляции, из-за которой маленькие люди становились все беднее и беднее. Все эти люди отличались отменным здоровьем. Люди, которых никто и пальцем не тронет, — даже за многократное убийство, — ибо преступления и преступники слишком крупного масштаба перестают быть преступлениями и преступниками. Что ж, тогда я решил стать таким, как они! И уже приблизительно знал, с чего начну — чтобы обезопасить нас с Анжелой на всякий случай и на все время, которое нам осталось жить на земле. Вот что творилось у меня на душе в ту ночь, когда дул мистраль. Если станете читать дальше, вы проклянете меня, я стану вам противен — что ж, ничего не попишешь. А может, вы все-таки постараетесь меня понять.
36
— Да, чуть не забыла — куда ты ездил сегодня? Удалось что-нибудь узнать?
Видите, уже пришлось лгать.
— Я ездил во Фрежюс. К подружке этого Алана Денона, которого сегодня подняли со дна в Старой Гавани. Она рассказала мне, что Денон очень близко подошел к правде и за это его пристрелили. Она знает людей, с которыми он был связан. Он был шантажист. Правда нужна была ему для того, чтобы шантажировать виновных. Или чтобы продать тому, кто предложит больше. Это я и должен сообщить Бранденбургу. Понадобится куча денег, чтобы заплатить этим людям. Может, Бранденбург даже не вправе один решить, что с этим делать. Тогда ему придется спросить мнение дирекции. Во всяком случае, мы могли бы заполучить правду об этом деле — хоть и стоит она очень дорого. Правда о Хельмане и всех его здешних дружках.
Мистраль усилился так, что стало слышно, как трещат и стонут стволы деревьев. Где-то бешено громыхала черепичная крыша. Скорее всего на старой вилле «Казбек», расположенной ниже нас на склоне холма, некогда в ней пировали русские князья. На «резиденциях» нет черепичных крыш. Я почувствовал сильный сквозняк в гостиной. Казалось, мистраль способен проникнуть сквозь все, даже сквозь бетонные стены, металл и стекло.
К счастью, мысли Анжелы были слишком заняты нашими делами, чтобы расспрашивать дальше о результатах моей поездки. Вместо этого она спросила:
— Когда ты едешь?
— Завтра утром, первым рейсом.
— И… когда вернешься?
— Скоро, — без запинки ответил я. — Очень скоро, любимая.
— Не задерживайся надолго, пожалуйста, Роберт!
— Я очень быстро вернусь, — сказал я и подумал: «Это я могу обещать со спокойной совестью».
— Ты мне так необходим!
— Ты мне тоже. Не беспокойся. Я скоро буду с тобой.
Она наклонилась и поцеловала золотую монетку, висевшую на цепочке у меня на груди. Я поцеловал монетку, висевшую между грудок Анжелы. Прикосновение к ее коже пронзило нас обоих, и мы опять любили друг друга под музыку Коула Портера и адское буйство мистраля. В конце концов мы уснули, крепко обнявшись и укрывшись фланелевым одеялом…
В половине седьмого я проснулся.
Часы были у меня на руке. Я увидел, что небо все еще покрыто тучами, и услышал, как завывает мистраль. На террасе цветы гнулись под ветром. Я разбудил Анжелу, осыпав ее нежными поцелуями. Едва открыв глаза, она сразу заулыбалась и обвила мою шею руками. Мы выпили только по чашке чая, наскоро приняли душ и оделись. Пока я брился, Анжела уложила мой чемодан. Мы вышли из квартиры в восемь часов. Анжела настояла на том, чтобы отвезти меня на аэродром в Ницце. На ней были коричневые брюки и просторная оливковая куртка. Мы ехали по нижнему шоссе. Во многих местах море захлестывало проезжую часть, мистраль сотрясал машину, ехать было довольно тяжело. Все было серо — окружающая местность, воздух, небо, море. Мы проехали мимо ресторанчика «Тету», славящегося знаменитой рыбной похлебкой. Мистраль сорвал боковую стену ресторанчика. Несколько человек пытались водворить ее на место.
— У тебя болит голова? — спросила Анжела.
— Да, — сознался я.
— У меня тоже, — сказала она. — Вот и еще что-то у нас с тобой общее. Если у тебя что-нибудь болит, я хочу, чтобы и у меня заболело.
О, Господи, подумал я, а вслух сказал: «Я тоже, Анжела».
Она проводила меня до последнего барьера, за который проходить уже не разрешалось. Здесь мы поцеловались. Я держал ее лицо в своих ладонях, и лицо, и ладони были ледяные.
— Я буду стоять на втором балконе, — сказала Анжела. Она быстренько поцеловала мои руки и убежала в своей развевающейся ветровке.
Выйдя на летное поле и направляясь к автобусу, который уже ждал пассажиров, я посмотрел вверх на второй балкон. Сегодня лишь один человек стоял там наверху — Анжела. Мистраль трепал и рвал ее волосы, одной рукой ей приходилось держаться за перила, чтобы не упасть, но другой она махала мне, и я, шатаясь и спотыкаясь на сильном ветру, тоже помахал ей рукой и подумал: «Если все пойдет, как я наметил, то мы так прощаемся в последний раз, да, в последний». Я сел в автобус, он повез нас к самолету, и мистраль с такой силой дул ему в бок, что водитель с трудом удерживал его на прямой. Подъехав к самолету, я вылез и еще раз поглядел на балкон: Анжела все еще стояла там, я сразу увидел ее рыжие волосы, и она еще раз помахала мне. Я ответил ей тем же и стоял на трапе, пока стюардесса не окликнула меня сверху.
Мы взлетели в сторону моря, летчик особенно круто набрал высоту, а самолет трясло и бросало в «ямы» и швыряло вбок, так силен был мистраль, и табло «Пристегните ремни» не гасло. Мы сидели пристегнутыми до самого Франкфурта, — довольно противный был этот рейс. Многих тошнило. Но я был как никогда собран и устремлен в будущее. Видите ли, прежде чем вы решились податься в преступники, вам конечно придется пережить всякие муки и угрызения совести. Но если решение принято, все угрызения и муки побоку. Я уже перешел в это состояние. Ко мне теперь не подступишься, я не знаю, что такое вина, что такое приличия, я полон решимости стать таким, как они. Никогда в жизни не был я так спокоен, как теперь, готовясь совершить преступление.
37
— Я сделал для тебя все, что мог, — сказал Густав Бранденбург с полным ртом, продолжая жевать попкорн. — Аж язык устал. Ты и понятия не имеешь, чего я только не предпринимал, чтобы вызволить тебя из беды. И все зря. Мне очень жаль. Но и ты вел себя как последний идиот.
— В чем это выразилось?
— Мы водим дирекцию за нос уже по поводу состояния твоего здоровья. Тебе этого мало. Вздумалось еще подцепить бабенку там на юге. Как с цепи сорвался. Все годы, что ты у меня работал, ты имел полную возможность трахаться по всему миру, сколько душе угодно, что ты, кстати, и делал. А теперь вдруг влюбился по-настоящему, как какой-то юнец-несмышленыш с головой, набитой опилками!
— Густав?
— Да? — На нем была рубашка в оранжевую и синюю полоску.
— Заткнись, — тихо, но отчетливо произнес я.
— Что-о-о? — Его свиные глазки злобно сверкнули.
— Если уж ты не можешь вспомнить, что ты пожелал мне счастья в этой любви, благословил меня и сказал, что сделаешь все, что в твоих силах, для нас и нашей любви, то по крайней мере молчи в тряпочку об этой самой любви. Какое твое собачье дело, спрашивается?
Он проглотил попкорн, которым все еще был набит его рот, побарабанил толстыми пальцами по столешнице и злобно уставился на меня.
— Ты взял самый правильный тон, — выдавил он наконец. — Поздравляю. В твоем положении самое время еще и хвост задирать. Браво. Потрясающе. Неслыханно. Никогда я не говорил, что рад до безумия этой твоей новой пассии, чего не было, того не было.