Солнце слепило, мириадами золотых и серебряных искр отражаясь от морской глади. Ветер нёс запах йода, белые чайки, качаясь на чёрно-зелёных волнах, увенчанных пенными, вскипающими на глазах гребешками, вдруг взмывали вверх и с гортанным криком низко опускались к воде.
Он радостно жмурился на солнце, ощущая его тепло и ласку, вдыхая всей грудью свежий, бодрящий воздух, и думал, какое же это блаженство и счастье — вбирать в себя праздничную радость мира! Неужели к нему снова возвратилась жизнь, которую он всегда так любил и которой постоянно радовался?
Он сделал ещё несколько шагов по направлению к берегу и вдруг опёрся о плечо Льва Жемчужникова.
— Слегка закружилась голова, — слабо улыбнулся. — Знать, с непривычки. Но я уже сегодня прошёл восемьдесят семь шагов! Надо бы сто, как и задумал. Погоди, передохну.
Минула всего какая-нибудь неделя с тех пор, как Толстой вслед за Владимиром Жемчужниковым вышел после болезни из дома.
Дом, который они снимали в Одессе — большой, каменный, в два этажа, с просторным двором, — долгое время являлся для них и ещё нескольких офицеров полка и госпиталем, и тюрьмой, куда заточил их коварный и беспощадный тиф. И только благодаря внимательному уходу доктора Меринга, профессора Киевского университета, да железному здоровью больных им удалось пересилить недуг.
Толстой заразился не сразу. Как только появились первые признаки эпидемии, он на собственные деньги закупил продовольствие для усиленного питания заболевших, сам ухаживал за ними, подыскал здание, чтобы устроить в нём лазарет сразу на четыреста человек.
Тиф, который свалил его самого, был в острой, тяжёлой форме. Толстой часто терял сознание, и когда открывал глаза — ему казалось, что он уже умер.
Однажды ему почудилось, что над ним склонилось чьё-то знакомое лицо. Не Софи ли? Но как она может оказаться здесь, в этой заражённой смертью степи?
Когда вновь вернулось сознание, он увидел её, и слёзы наполнили его глаза.
Да разве могла она, Софи, оставить его в беде, если и минувшим летом она не смогла усидеть в своём Смалькове и примчалась в село Медведь, где формировался их полк.
Софи нельзя было испугать ни самыми утомительными поездками по расхристанным российским дорогам, ни убогим бытом на станциях или в бедных деревенских избах.
Толстой, помнится, крайне изумился, впервые увидев свою любимую верхом на коне, скакавшую по смальковским полям. На ней были брюки, грубая, надёжно защищавшая от ветра суконная куртка, на ногах маленькие, аккуратные сапожки, ловко вдетые в стремена. Всадница грациозно и умело перелетала на лошади через глубокие овраги, мчалась по пашне, пересекала речку вброд. И это была его Софи — казалось, только и способная на то, чтобы часами, до рези в глазах, читать запоем книгу за книгой.
Летом, в селе Медведь, проделав путь почти от самой Волги через Москву, Петербург и Новгород, она — стройная, очаровательно улыбающаяся — бодро вышла из экипажа к нему навстречу.
— О, да ты как былинный витязь! — воскликнула она.
Толстой стоял перед ней облачённый в красную русскую рубаху, поверх которой окаймлённый галунами полукафтан с густыми эполетами, широкие шаровары, на голове шапка из меха, украшенная вместо эмблемы позолоченным православным крестом.
— Не правда ли, необычная для русского войска форма? — повернулся, показывая себя, Толстой. — Представь, это я и Володя Жемчужников набросали эскизы экипировки на бумаге, а дядя Лев и государь наши старания одобрили.
В сельском доме, куда он её тогда ввёл, Софи увидела на столе, заваленном книгами, свой портрет и букет ландышей и лесного жасмина.
Эти цветы он рано поутру сорвал в Княжьем Дворе, на окраине села. Там была пропасть ландышей, и они вдвоём с Софи ходили туда каждый день, пока она жила в селе.
Сейчас Софи снова оказалась с ним, и он был счастлив, хотя болезнь ещё цепко держала его в своих когтях.
Встав первым, Жемчужников Володя раздобыл где-то кресло-коляску, чтобы провезти хотя бы по двору слабого, давно не видевшего белого света и не вдыхавшего свежего воздуха Алёшу. Тут неожиданно объявился Лева и бросился к братьям:
— Живы! Хотя оба — кожа да кости. А Алёша-то, Алёша стал выше нас, Жемчужниковых! Это болезнь тебя так вытянула? Ну, теперь я — подмога Софье Андреевне, теперь мы вдвоём вас быстро поставим на ноги!
В октябре прошлого, 1855 года Лев встретил полк на юге Украины, на марше. Алёши среди стрелков не было — он задержался в Москве и должен был прибыть прямо в Одессу.
Лев ехал рядом с полком на сильном и стройном башкирце — скакуне, которого подарил Толстому Василий Алексеевич Перовский. Лев тоже спешил в Крым, в Севастополь, чтобы прямо на натуре написать героическую картину, которую задумал.
До Севастополя художник добрался. Но на военных дорогах увидел столько страданий, несчастий и неразберихи, что никак не решался взять в руки кисти или карандаш. Уже на подъезде к Крыму его поразило, как подводы, запряжённые волами, везли к фронту так необходимые гам порох, бомбы и ядра, делая в сутки всего двадцать пять вёрст, а не сто, как расписывало в своих реляциях военное министерство.
Недостаток снабжения ратными припасами был одной из главных причин падения крепости — русские артиллеристы, засыпаемые бомбами и ядрами неприятеля, вынуждены были на каждые его пятьдесят выстрелов отвечать только пятью.
Сколько ни ехал Лев по степи, всюду видел массу воловьих и конских трупов, переполненные ранеными солдатами и офицерами санитарные фуры, а то и простые телеги, в которых наваленные, как дрова, окровавленные, изуродованные солдатушки тряслись головами на голых досках — никто не позаботился даже подстелить им охапку сена или соломы.
Рассказывая теперь братьям об ужасах войны, а главное — о полной неподготовленности к ней в штабах, министерствах и ведомствах, Лев делал вывод:
— Мы, русские, — хвастуны ужасные и воображаем, что у нас всё лучше, а на деле изнурённые лошадёнки и войска, словом, всё — от стеснённой жизни безграмотного крестьянина до художника и науки, — всё не то, что следует, всё иначе, и между многими причинами несчастного состояния России — наше самохвальство, которое постоянно нас усыпляло и наконец усыпило.
Толстой медленно шагал вдоль полосы прибоя и думал, как же началась эта неудачная война, неужели при российской отсталости её нельзя было избежать?
Наше противостояние Турции продолжалось уже не один век. И Николай Павлович вступил с ней в войну в самом начале своего царствования, использовав в качестве предлога стремление греков избавиться от турецких притеснений. Ныне русский царь предъявлял свои претензии на святые для православия места — Константинополь и другие области.
При дворе Толстой не раз слышал и восторженные одобрения упорству и твёрдости Николая, и произносившиеся шёпотом порицания, что действует-де царь неосмотрительно. Пренебрегая истинными связями западных держав, он не скрывал, например, своего презрительного отношения к Наполеону Третьему и другим правителям Франции. Когда же его предупреждали дружески расположенные к России послы иностранных государств, что такая политика опасна, что рассерженная Франция станет непременно искать себе союзника в лице Англии, Николай Первый самоуверенно заявлял: даже если британский парламент будет против России, английская королева Виктория не позволит предпринять какие-либо серьёзные шаги против него, великого российского самодержца.
Самонадеянность царя дорого обошлась России: Франция и Англия объединились и пришли на помощь Турции. В результате Россия не только не получила права на новые земли, но потеряла для своего флота Чёрное море.
Лев, рослый, розовощёкий, шагавший рядом с бледными, обритыми наголо братьями, продолжал:
— Император Николай, вступивший на престол при громе пушек и при громе же орудий сошедший в могилу, наследовал безумие отца и мстительность и лицемерие своей бабки. До чего же неуклюжа и в то же время без конца повторяема российская история.