Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В бане, куда вошли, все стены были увешаны литографиями на охотничьи сюжеты — хозяин оказался страстным стрелком. И даже талантливо представил, как ведёт себя иная птица, когда её поражает ружьё.

   — Самая благородная дичь — вальдшнеп. И представьте себе, даже умирает красиво, не то что утка. Та, будучи подстрелена, свалится боком, как топор с полки, бьётся, валяется в грязи, кувыркается через голову — и жалость, и срам смотреть. Вальдшнеп же только раскинет крылья, голову набок — замрёт на воздухе, умирая, как какой-нибудь Брут или сам кесарь.

Чего он тут не узнал, о чём не наслышался за короткую остановку в парилке! И о российском бездорожье заговорили, которое испытал поэт, добираясь сюда, и о верблюдах — владыках здешних песков, и о местных народах, в гуще которых смешались, должно быть, все восточные языки.

Инженер-капитан знал немало об истории и обычаях здешних людей, но Даль, местный житель без году неделя, и его превзошёл — так и сыпал восточными словесами.

Пушкин вынул записную книжку, карандашик. Аманат — записывал на всякий случай — означает: заложник, бешмет — стёганка, буран — вьюга, бязь — азиатская ткань, камча — нагайка, майдан — площадь, малахай — шапка, мурза — князь... Халат, халва, хан... — рука устала заносить на страницы слова. Но знал: где-то вынырнет какое-то речение в будущих повествованиях, которые задумал, из-за которых и предпринял путешествие на край света. Но дальше, дальше надобно ехать! Айда! Так, кажется, звучит на одном из местных наречий призыв подняться и направиться в путь?..

В Берде остановились возле «Золотого дворца». Изба просторная, на шесть окон, со двора вид на Сакмару. А называлась изба когда-то по-царски потому, что в ней жил сам Пугачёв, а стены внутри были обиты золотого цвета бумагой.

Пушкин — сюртук на всех пуговицах, сверху шинель суконная с бархатным воротником, сам чёрен, на пальцах перстни, а ногти длинные, острые — вошёл в избу не сняв поярковой шапки, не перекрестившись на образа. Мужики и бабы переглянулись — не антихрист ли? А когда каждому старику и каждой старухе подал по серебряной монете и спросил, помнят ли они Пугачёва, многие растерянно переглянулись и побелели: неужто на смуту пришёл подбивать?

Одна, лет семидесяти пяти, казачка Бунтова, на вопрос ответила уклончиво:

   — Видала. Нечего греха таить, моя вина.

   — Какая же это вина, что знала Пугачёва? — засмеялся гость.

   — А и правда твоя, батюшка, вины никакой нету. Как теперь на него гляжу, — ободрилась старуха. — Мужик был плотный, здоровенный, плечистый, борода русская, окладистая. Бывало, он сидит — на колени положит платок, на платок руку, по сторонам его енералы. Один держит серебряный топор, того и гляди, что срубит тебе голову. Супротив — виселица, а около — мы на коленях. Присягаем, да по очереди — он перекрестит тебя, ты ему ручку поцелуешь. А тем временем на виселице беспрестанно вздёргивают тех, кто не хочет в нём царя-батюшку признать...

Разохотилась казачка, вспоминала разное, что с девичьих лет запало в сердечко.

   — В бою, баяли, Пугачёв был бесстрашный. Казак стал, помнится, его остерегать: «Ваше царское величество, не подъезжайте, не равно из пушки убьют», — «Старый ты человек, а не ведаешь, разве на царей льются ядра, которые их могут жизни решить?»

Постепенно, осмелев, в разговор вступили другие. Вспомнился бой под Татищевой — кровавое побоище. Вскоре после сражения разлился Яик, тела поплыли вниз. Казачка Разина каждый день, прибредши к берегу, пригребала палкою к себе мимо плывущие трупы, переворачивая их и приговаривая: «Ты ли, Стёпушка, ты ли, моё детище? Не твои ли черны кудри свежа вода моет?..»

По дороге в город Пушкин говорил Далю:

   — Эх, Владимир Иванович, засесть бы вам за роман — какие вещи можно создать!

   — Не моя планида, — ответствовал Даль. — Мои романы — словарь живого великорусского языка. А вот вы, вижу, с серьёзными намерениями. Гляжу на вас в избе: ноздри расширились, глаз остёр — точно коршуном на каждое меткое слово.

   — Вы правы. Уж чувствую, что дурь на меня находит — я и в коляске сочиняю, что ж будет в постели? Это моё обыкновение: проснулся — и тут же за карандаш... Эх, быстрее бы за работу!

Утром его разбудил громкий хохот:

   — Александр, Саша! Ты только послушай, что пишет мне из Нижнего военный губернатор Бутурлин. Сейчас обнаружил на своём столе: «У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная, кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами об Пугачёвском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях. Вы знаете моё к Вам расположение; я почёл долгом Вам посоветовать, чтоб Вы были осторожнее...»

Теперь рассмеялся Пушкин, да так, что едва смог выговорить:

   — И это он, Михаил Петрович, который меня по-отечески принимал? Ну, Василий, ты меня уморил!..

   — Погоди. Слушай, какую резолюцию я наложил на сей бумаге: «Отвечать, что сие отношение получено через месяц по отбытии г-на Пушкина отсюда, и потому, хотя во время кратковременного его в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но как он останавливался в моём доме, то тем лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических исканий...» Пусть бумага отлежится, а затем пойдёт по канцеляриям — к самому Бенкендорфу. Ручаюсь, его намёк — учредить за тобою и здесь полицейское око.

Пушкин вскочил с постели, босиком прошёлся по мохнатому ковру, отвесил шутовской поклон в сторону:

   — Сердечная моя благодарность вам, ваше превосходительство Александр Христофорович, за то, что и на краю земли чувствую вашу заботу обо мне, недостойном рабе Божием Алексашке. — И, обращаясь к Перовскому: — А знаешь, Василий, это ж сюжет для повести или театра о нашем тупом чиновничьем мире! Возвращусь в Петербург, обязательно расскажу твоему брату Алёшке или ещё кому — пусть напишут. Понимаешь: всё настолько прогнило, разложилось, что каждый, будучи сам замаран, предполагает в другом одни лишь пороки и гнусности. Смешно можно расписать! Но как подумаешь — не до смеху. Не из-за лихоимства ли чиновников в губерниях — и возмущения крестьян против помещиков? Не из-за этого ль — и народная война Пугача?

Генерал — мускулы под белоснежной сорочкой налитые, стан гибок, волосы волнистые и усы как у молодца-гусара — ухмыльнулся:

   — Байку одну тебе поведаю, слышанную от отца моего, а к нему перешедшую от его батьки — гетмана малороссийского, моего деда. Управляющий гетманских имений докладывает ему: «Ваше сиятельство, можно ли быть крестьянам вашим до такой степени неблагодарными — сотнями бегут в Новороссийский край! А вы ж к ним — как отец родной...» Гетман посмотрел на управляющего и усмехнулся: «Батько — хорош. Да матушка воля ещё лучше. Умные хлопцы — на их месте я бы тоже утёк...»

Вспомнилась вчерашняя старуха Бунтова. Нет, не всегда народ безмолвствует! Покорность его — с виду, как бы зола поверх углей. Да и безмолвие — не что иное, как отрицание власти. А уж налетит ветерок, раздует угли — и тогда, как здесь, под Оренбургом, не унять пламени... Догадался Василий Алексеевич, о чём задумался гость — сам подвёл его к сим раздумьям, которые и у него не выходили из головы. Сказал:

   — Кажется, здесь я нашёл для себя настоящее дело — край с превеликим будущим. Однако чтобы развернулась настоящая жизнь, чтобы искоренить обман, воровство и мздоимство, пустившие корни и тут, следует приложить силы и таланты. Многие в Петербурге считают: в степи нужны лишь солдаты. Неверно! Край надо заселять, осваивать, изучать. Даль — первый из учёной команды, которую мечтаю набрать. Мне нужны инженеры и моряки для исследования Аральского моря, историки тюркских культур, знатоки восточных языков, художники. Может, поживёшь у меня — напишешь поэму? Что ж так — завтра и в обратный путь? Четыре месяца ведь отпустили тебе на поездку.

52
{"b":"565723","o":1}