И услужливый мозг тут же подсказал адресат, по которому только и следовало доносить, то бишь сообщать то, что считал первоочередным и необходимым, — его превосходительству генерал-адъютанту Александру Христофоровичу Бенкендорфу.
Перо побежало по бумаге: «Меня гонят и преследуют сильные ныне при дворе люди: Жуковский и Алексей Перовский — за то именно, что я не хочу быть орудием никакой партии».
О Пушкине — пока цыц! Достоверно известно: император недавно поручил ему создать историю Петра Великого и за то велел положить новоявленному историографу шесть тысяч Рублёв годовых. Правильно ещё в пору его прощения государем поговаривали: второй Карамзин. Так что пока повременим, выждем с Феофилактом — как его там? — Косичкиным. Не уйдёт, дотянемся! Как говорится, за ушко — вернее, за косичку — да на солнышко...
А впрочем, сдаётся по всему — не жалует Александр Христофорович сего шалопая, из коего всякие Жуковские с Перовскими сотворили себе кумира. Так что по обстоятельствам, по обстоятельствам, Фаддей Венедиктович... Можно и его, сердечного, присовокупить...
Рука у Булгарина была вялая и потная. Это Александр Христофорович ощутил, принимая протянутую бумагу, и потому тут же, незаметно для посетителя, вытер под крышкой стола каждый палец специально имеющимся для сих целей носовым платком.
Шеф Третьего отделения его императорского величества канцелярии был человеком с убеждениями и отменного воспитания и уважал в людях, в том числе в сочинителях, в первую очередь благородство и высокое понимание чести.
Впрочем, на сих постулатах — чести, совести и высочайшей нравственности — он, ещё при императоре Александре, предложил учредить в России по французскому образцу жандармскую службу как мозг и сердце нации. Да, да, убеждал он государя, для внедрения этой, на честных началах основанной, отрасли соглядатаев следует подбирать людей совестливых, смышлёных, почитающих превыше всего интересы народные, выгоды граждан беззащитных, человеков обделённых и страждущих.
Александр Христофорович так умел внушать разработанную им программу, что многие сперва далёкие от его идей люди вскоре начинали считать его внушения мыслями уже своими собственными.
Да вот, к примеру, полковник Дубельт Леонтий Васильевич. После четырнадцатого декабря он чуть не загремел в кандалах в рудники, но был высочайше прощён. Однако слушал излияния Александра Христофоровича и млел. А выйдя от него, тут же написал жене о своей решимости посвятить жизнь служению новоявленным высоким целям.
Знал: даже родная жена может отвернуться брезгливо от одного упоминания мужем его связей с жандармерией, посему каждую фразу письма к ней насыщал высокостью мыслей, внушённых другом-генералом.
«Ежели я, — спешил уведомить жену будущий начальник штаба корпуса жандармов, правая рука Бенкендорфа, — вступая в сие предприятие, сделаюсь сам доносчиком и наушником, тогда доброе моё имя будет конечно же запятнано. Но ежели, напротив, я, не мешаясь в дела, относящиеся до внутренней полиции, буду опорою бедных, защитою несчастных, ежели я, действуя открыто, буду заставлять себя отдавать справедливость угнетённым, тогда я на деле стану тем, кем и помышляю быть, — государственным мужем, пекущимся о благе отечества и государя».
Сию программу нового учреждения Александр Христофорович рисовал когда-то перед Сергеем Волконским, надеясь его видеть в своём кругу, позже разворачивал перед многими умными и достойными офицерами.
Александр не понял затеи Бенкендорфа, зато Николай её принял, подарив шефу жандармов в качестве символа голубой платок, коим следовало утирать слёзы обиженных, просящих защиты у нового учреждения...
Гм, хорошо прошение — форменный донос, дочитав до конца протянутую бумагу, брезгливо подумал Александр Христофорович и снова нервными аристократическими пальцами нащупал в ящике стола платок. Однако Фаддей Венедиктович — фигура известная. Начал, кажется, с того, что выдал Кюхельбекера или кого там ещё из тех, декабристов? Ему же, Александру Христофоровичу, памятен тем, что услужливо взялся секретно цензуровать привезённого Пушкиным из ссылки и представленного для передачи царю «Бориса Годунова». Ловко, шельмец, постиг пагубную суть драмы, помог наложить на неё запрет. Да и теперь проницатель не из последних. Во всяком случае, если внимательно читать издаваемую им «Северную пчелу», можно по одним лишь статейкам выписывать распоряжения на арест иных литераторов.
Меж тем не похвально так вот: со всякими личными неладами — да в крик... Как недавно о нём высказался Жуковский в разговоре с самим государем императором? «Не одобряю того торгового духа и той непристойности, какие господин Булгарин ввёл в литературу. Таков и его роман «Выжигин», который я не мог дочитать до конца из чувства отвращения. О сих качествах романа и самого, с позволения сказать, сочинителя я прямо и без обиняков высказал самому Булгарину в лицо, за что он, до этого передо мною расстилавшийся, стал меня ненавидеть».
Изящную словесность Александр Христофорович, честно говоря, не почитал. Знал, что не очень ценил сей предмет и Николай Павлович, особенно в свои юношеские годы. Правда, с некоторых пор, как говорят, после сердечной беседы с братом-императором, который сравнил поэзию с зовом полковой трубы, он несколько изменил своё мнение. Что ж, верно, способствовал тому и Жуковский, взращивающий чувство прекрасного в сердце супруги-императрицы, а ныне и в душе наследника престола.
Касательно же сочинений господина Булгарина и господина Алексея Перовского, подписывающегося именем Антония Погорельского, генерал, по наущению окружающих, в сии издания заглянул и даже прочёл отдельные места. «Выжигин» поразил, откровенно надобно сознаться, грубостью и непристойностью — тут, наверное, прав Жуковский. В «Монастырке» же некоторые описания, наоборот, показались приятственными.
Генерал встал, чтобы пройтись к окну и что-либо припомнить из сего сочинения. Однако когда он поднялся, угодливо тотчас вскочил со своего места посетитель — крупноголовый, крепко сбитый в фигуре, но в то же время напоминавший что-то рыхлое и сдобное. Жестом генерал остановил Булгарина и глянул на небо, затянувшееся к дождю. В памяти в сей миг и возникло подобное место, которым, кажется, и начинается роман: «Солнце было на закате, и багрово-огненные лучи его, озаряя покрытый чёрными тучами небосклон, предвещали непогоду, когда ямщик мой остановил лошадей у довольно крутого пригорка и слез с козел, чтоб затормозить колесо...»
Как там было дальше, Александр Христофорович не помнил, да и не в слоге было дело, а в том, что в сём сочинении юная, благородная героиня, воспитанница Смольного монастыря или, иначе, института, возвращается после окончания своего образования из Петербурга в родные малороссийские края, где её ожидают многие неприятности и ухищрения нечестных людей, но люди добрые, совестливые её выручают.
Мотив был близок мыслям самого шефа жандармов и начальника Третьего отделения, ибо он был руководящим, пронизывающим всю его многотрудную деятельность. Чего же хочет доноситель от человека порядочного и добродетельного, всегда брезгливо подающего руку тем, кто намеревается свести личные счёты с соперниками, прикрываясь высокими целями? Я знаю Перовского Алексея, хотел возразить генерал, но вовремя себя остановил. А что, если к фамилии этой да приставить другое имя, Василий, например? — почему-то подумал он.
Гм, «партия», сообщает Булгарин. А разве не считает этот, увы, любимец государя, новоиспечённый генерал Перовский, что он — иной, чем мы, «партии»? Зазнайство, высокомерие, презрительность к тем, кто служит государю не за страх, а за совесть, так и начертаны на его лице. И разве не в пику иным, преданным императору, он кинулся в огонь, под пулю? Ныне же, снова бросая всем вызов, требует себе дело, отличное от службы дворцовой...
Впрочем, не следует одно имя подменять другим — яблоко от яблочка... — переиначил пословицу Александр Христофорович. Один — фрачный, второй — фрунтовой генерал, но тоже, как старший братец, балуется сочинительством. Так что о яблоках — верно. Правда, сии яблочки ещё на ветках... Но кто ведает, не сорвутся ли?