— Ведаю по твоим письмам, и князь Николай Григорьевич сказывал: служил исправно, отмечен самим государем. Однако не смысл жизни — внимание двора. Превыше всех властей человеку должно почитать власть собственного ума и талантов. Остальное — преходяще.
Густо-янтарный огонь в глазах остыл, лицо приняло выражение надменности.
Таким точно, холодным и жёстким, увёз лик графа в своей памяти Алексей, когда четыре года назад покидал этот дом.
Нет, тогда лицо графа было не просто надменным, оно выражало гнев.
А всего-то и явилось причиной неудержного расстройства желание Алексея зачислиться в военную службу.
Не юнцом неоперившимся круто менял судьбу Алексей — вышел из Московского университета доктором философии и словесных наук, начал службу в департаменте Сената с довольно высокого для молодых лет чина коллежского асессора, уже занял место чиновника по особым поручениям — и нате! — эполеты офицера казачьего полка!
Узнав, что дело сделано, граф не сдержал себя:
— Так-то вы платите мне за мою заботу о вас! — Он перешёл на французский язык — как ему казалось, несравненно более выразительный и приличествующий предмету разговора. — В угоду порыву слепого честолюбия вы хотите пуститься в глупую авантюру! Вы неблагодарны, бесчувственны! Всё ваше прежнее послушание — сплошное лицемерие, подсказанное желанием получить от меня имение... Что ж, попробуйте, но в таком случае не попадайтесь мне на глаза и не рассчитывайте на вашу мать...
Алексей вылетел тогда из кабинета пулей — бледный, оскорблённый несправедливостью. Но прежде чем покинуть дом, оставил такое же категорическое по тону, как слова графа, письмо:
«Неужели изъявлением желания переменить род службы заслужил я от Вас столь несправедливую и для меня уничтожительную угрозу, что Вы меня выкинете из дому и лишите навсегда помощи, которую я мог ожидать? Можете ли Вы думать, граф, что сердце моё столь низко, чувства столь подлы, что я решусь оставить своё намерение не от опасности потерять Вашу любовь, а от боязни лишиться имения? Никогда слова сии не изгладятся из моей памяти.
Я думаю, что, вступая в военную службу в то время, когда отечество может иметь во мне нужду, я исполняю долг верного сына оного, долг тем не менее священный, что он некоторым кажется смешным и презрительным...
Я не прошу у Вас ни денег, ни какой-нибудь другой помощи; пускай нужда и нищета меня настигнут, я буду уметь их переносить; одно лишение Вашего благословения может меня погубить безвозвратно...»
И — ни слова о перемене намерения.
Да и как он мог отказаться от своего решения, когда в пределы отечества вот-вот должен был вступить со своими войсками Наполеон? Все споры теперь могло решить лишь время, и посему только что испечённый ротмистр с учёным дипломом занёс ногу в стремя и со своим Третьим Украинским казачьим полком умчался навстречу уже разыгравшейся войне.
Колонны французов осаждали Смоленск, штурмовали редуты у Бородина, затем из сожжённой Москвы устремлялись к Малоярославцу, а неуловимые и быстрые как ветер казачьи эскадроны в партизанских рейдах громили тылы доселе непобедимой армии.
Так с боями полк, в котором служил Алексей Перовский, прошёл по земле Польши, потом вступил в Германию, особо проявив себя в конце восемьсот двенадцатого и летом восемьсот тринадцатого года в сражениях под местечками Морунген и Лосецы, под Дрезденом и при Кульме.
Личным мужеством и храбростью отличился молодой штабс-ротмистр. Но кроме ратных дел навсегда вошло к нему в душу как самое яркое впечатление славное людское содружество воинской семьи.
Ему сразу же пришлись по нраву старая казачья вольность и лихое удальство, храбрость, взаимовыручка и лукавая природная хитрость его новых друзей, окрашенная мягким малороссийским юмором. Так и казалось, что эти свойства — из песен и легенд, от их общего народного корня, от тех предков, что жили когда-то в вольной Запорожской Сечи.
Подражая старым казакам, Алексей поймал себя на том, что и сам стал ходить по земле особенно, вразвалку, избочась, часто сощуривался, как, по его мнению, прилично было вести себя истому степному воину, проводящему большую часть своей жизни в седле.
Нравились кочевой бивуачный быт, пахнущий горьковатым дымком, ловкая смётка, позволявшая казаку в любых условиях чувствовать себя на походе как дома — из пригоршни напиться, если надо, из ладони пообедать.
А какой пронзительной нотой трогала душу подхваченная сотнями голосов песня, когда снимались с ночлега, а впереди стелились неизвестные вёрсты: «Как на грече белый цвет опадае, любил казак дивчину — покидае...»
В такие минуты чудилось, что это вслед ему, юному, статному, голубоглазому кавалеристу, машут платочками и шлют воздушные поцелуи русские и белорусские, польские и немецкие девушки.
Много раз Алексей мог быть убит, особенно под Лейпцигом, когда он оказался в адъютантах начальника Главного штаба князя Петра Михайловича Волконского[5]. С его приказами и распоряжениями он метался с одного фланга на другой, от полка к полку, под градом пуль и в грохоте бомб. А когда смолкла война, его, блестяще владеющего среди прочих языков и немецким, определили старшим адъютантом к князю Николаю Григорьевичу Репнину, назначенному генерал-губернатором королевства Саксонского.
Граф внимал рассказу, казалось, рассеянно, время от времени беря со стола табакерку, на крышке которой с искусной миниатюры глядел амур, вертел её в пальцах, капризно поджав губы.
Лишь снова вспыхнул в глазах янтарь, когда Алексей, перескакивая с пятого на десятое, дошёл до своей поездки в Вену.
— Был перед тем удостоен звания члена российской императорской комиссии для сдачи дел по Саксонскому королевству и для приведения в порядок денежных счетов по сему королевству между Россиею и союзными державами? — спросил граф.
И когда Алексей утвердительно кивнул, уточнил:
— С докладом по сим заботам и посылал тебя князь Репнин в Вену к императору Александру?
— По сему поводу, а более, чтобы спасти доброе имя саксонского королевского банкира Фрегеля.
— Перестаньте насмешничать, Алексис, — оборвал граф. — Высочайшая аудиенция — и судьба какого-то немецкого или, того хуже, жидовского ростовщика... Какое отношение может иметь российский государь император к внутренним делам одного из германских королевств, тем более к чести или бесчестию иноземного банкира?
— Представьте, граф, сей как бы незначительный предмет и оказался причиной аудиенции у государя, — едва заметно ухмыльнулся рассказчик. — Дело в том, что у банкира Фрегеля был обнаружен целый миллион фальшивых русских банкнот, коими, как вы знаете, Наполеон наводнил Европу. Но миллион этот принадлежал не Фрегелю, а саксонскому королю Фридриху Августу. Банкир же как верный его слуга был оставлен сокровища стеречь.
— А за укрывательство мошеннических денег — Сибирь! Не так ли? — вставил граф.
— То-то и оно! Поди докажи попавший в беду, что он выполнял приказание короля, хотя того и след простыл после поражения французов. Единственный, кто мог спасти беднягу, как рассудил князь Николай Григорьевич, — император Александр. Это ведь он, наш государь, подписал вердикт: за сокрытие фальшивых ассигнаций — ссылка. Ну и пришлось мне с бумагами князя мчаться сломя голову из Дрездена в Вену, чтобы получить всемилостивейшее прощение саксонскому финансисту. Но государь не только соизволил помиловать нарушителя закона, а просил передать ему похвалу за верность, с которою тот служил своему монарху.
— Видать, очень приятно Александру сохранять так полюбившийся его сердцу образ императора-ангела. Да и князь Репнин — известный либерал, — капризно произнёс граф. — Однако — Европа! Не у себя в России-матушке приходится бисер метать — перед своими не след расшаркиваться. Важно, что подумает и что скажет заграница. — И без перехода: — Граф Андрей как? Вот кто Европу покорил! Да не прекраснодушными жестами, а свершениями подлинного широкого сердца. Небось и сам Александр не пропускал балов, что давал граф Андрей. Вся Вена, чай, кружилась в его доме?