Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Всегда сдержанный и, исключая Алёшеньку, на нежности не расточительный, Алексей на сей раз порывисто обнял брата:

   — Ах, какую, право, радостную весть ты принёс! — И тут же: — От императора ничего не слышал об этой аудиенции?

   — Государя вечером на бал сопровождал Адлерберг. Однако мне пора назад, в Кремль.

   — И я с тобою. Может, что вызнаю...

Не успел въехать во двор Кремля — навстречу Вяземский.

   — Что я могу тебе, Алексей, о сей важной встрече сказать? Она — доброе знамение! — По началу разговора стало ясно: кое-что сорвавшееся с чужих уст дошло до князя. — Говорят: начало славных перемен и в судьбе нашего поэта, и, возможно, в судьбе России. Помнишь, что о нём говорил Жуковский: «На всё, что до сего дня было с Пушкиным, что он сам на себя навлёк, один ответ: шелуха. Я-де ему внушал: ты обязан быть выше несчастий, потому что у тебя не дарование, а гений». Жуковский, будь он сегодня дома, а не в отпуске за границей, добавил бы: «Отныне вершины, коих обязан достичь Сверчок, ему указаны монаршей дланью, умеющей не только карать, но главное — прощать и благословлять». По мне же — пророчествовать рано. Но ежели наш пиит правильно оценит благосклонность, коснувшуюся его, он по достоинству и праву сможет заместить место, оставшееся совсем недавно, по несчастию, свободным.

Вяземский замедлил шаг и вдруг вскинул трость над головой:

   — Да что я тут разбалабонился? Бегу к нему, к Пушкину! Сегодня зову его к себе. Так что непременно будь и ты у меня. Вот тогда всё и вызнаётся — как и что...

Вроде ничего толком не узнал, но слова Вяземского запали. Разве мало сумел сообщить на бегу? Один намёк на монаршую указующую длань и возможное замещение места недавно ушедшего из жизни Карамзина чего стоит! Значит, царь не только простил поэта, но показал ему достойный путь, на котором хотел бы его видеть, иначе говоря, желал бы употребить все его способности на служение величию и славе отечества.

А по Москве уже ходили слухи, один другого дополняющие то ли домыслом, то ли тем, что было действительно при сём секретном разговоре или, скорее, должно было быть.

Если собрать все сообщения воедино, получалось: якобы сам Пушкин кому-то говорил — а тот передал другому, другой третьему и так далее — такую речь: «Фельдъегерь внезапно извлёк меня из моего непроизвольного уединения, привезя по почте в Москву, прямо в Кремль, и всего в пыли ввёл меня в кабинет императора, который сказал мне: «А, здравствуй, Пушкин, доволен ли ты, что возвращён?» Я отвечал, как следовало в подобном случае. Император долго беседовал со мною и спросил меня: «Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял бы ты участие в четырнадцатом декабря?» — «Неизбежно, государь, все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю за это Небо», — «Ты довольно шалил, — возразил император, — надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки у нас вперёд не будет. Присылай всё, что напишешь, ко мне; отныне я буду твоим цензором».

Передавали друг другу новость в первых дворянских домах Белокаменной и при этом, конечно, пожимали плечами: дескать, за что купил — за то продаю, ничего от себя не прибавляя — как можно?.. Но не менее, чем содержание беседы, волновал, а иных просто обескураживал сам беспрецедентный, небывалый в дворцовой жизни случай, никак не укладывающийся в сознание: император вызывает из какой-то затерянной в псковской глуши деревеньки не сенатора, не министра или генерал-губернатора, а всего-навсего чиновника десятого класса и ведёт с ним конфиденциальный, без единого свидетеля, разговор!

Сей год, без сомнения, давал похожие примеры: прямо из кибитки, с дороги, невыспавшихся и небритых, к нему — в залу Эрмитажа. Но тех — тут же в железа и в казематы.

Кое-кто полагал: и с этим, пусть под занавес, когда другие уже приговорены, поступят так же. Шутка ли, те, кого осудили, сами признавались, что его стихи подстрекали их на преступление... Ан вон как обернулось — сухим из воды! Да ещё дерзкие речи перед государем осмелился держать... Или сам государь умыслил брать новый в государстве курс, чтоб всех воедино, кто смел и остёр на язык, скор на всякого рода прожекты и реформации, под свою руку и — на благо преуспеяния отечества?

Возникла эта мысль и у Перовского Алексея, честно говоря, ещё ранее события в Кремле — когда его в мае высочайше утвердили членом спешно созданной комиссии по устройству учебных заведений. Теперь же догадка более укрепилась: обещаются перемены.

Было ведомо: намечаются комиссии по изучению крестьянского вопроса, сиречь о подготовке к отмене рабства, по соблюдению законности, по развитию мануфактур... Вызволен из опалы Сперанский и вновь приставлен к прокладке курса, по которому предстоит плыть государственному кораблю... И в преобразовании просвещения первые ростки, обещающие весну, — в прибавление к шести российским университетам открываются в Санкт-Петербурге Технологический и Лесной институты...

И впрямь разумно создана Господом Богом человеческая натура — не скверное, с чего началось царствование, надо в уме держать, а вперёд устремлять свой взор, где, по всем признакам, должно проглянуть солнце...

Вяземский Пётр принимал гостей радушно, как и надлежит истому московскому хлебосолу — и двери нараспашку, и столы ломятся. А гости всё валят. Но где же он-то, самый именитый, ради кого весь сыр-бор?

Углядел: в окружении хозяина дома и любезнейшей Веры Фёдоровны, хозяйки, — он. Такой же вёрткий, изящный, живой, с характерной курчавой арапской головой, только уже, конечно, повзрослевший...

Ну что я, право, набиваюсь в приятели, когда мало знакомы, подумал Алексей. Ещё узнает, что это я критику в его защиту сочинил, выйдет совсем уж неприлично — словно я благодарности какой заискиваю!

За чью-то спину удачно запрятался, а Пушкин уже перед ним:

— Перовский? Ну наконец! Дай я тебя, душа моя, обниму. И знаешь, за что? За бабушкиного кота! Что за прелесть ты написал! Я в деревне два раза и одним духом прочёл всю твою повесть и не сдержался, тут же черкнул брату своему Льву: брежу Мурлыкиным! Выступаю плавно, зажмуря глаза, повёртываю голову и выгибаю спину в точности, как твой герой Трифон, то бишь Аристарх, Фалалеич... Не помню, сообщил ли кто, то ли догадка пришла: Погорельский — это ты.

Бывает, похвала — комплимент, случается — лесть. Тут же сразу поверилось — от сердца, да ещё какого! Стиснул протянутую руку, ответно радостно засмеялся:

   — Мне уже про кота почти такими же словами... — Хотел сказать о Бестужеве-Марлинском, но вовремя остановил себя: тут уж или разговору края не будет, или лучше не касаться святых имён на бегу. Но Пушкин расспрашивать не стал, кто ещё подобное мнение высказал, наоборот, обрадовался:

   — Вот видишь, значит, я не ошибся. Что пишешь нового? Впрочем, ещё поговорим. Сейчас я хочу вам, давним друзьям, своего «Бориса Годунова» представить. Драма! Меньше чем за год создал. Когда седьмого ноября прошлого года — точно помню! — поставил последнюю точку, вскочил — и от счастья сам себе: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!..» Ну, сейчас читать стану...

Прошли дни, но восхищение, что испытал Перовский на вечере у Вяземского, не исчезало, вспоминались вновь то целые сцены, то слова персонажей, каждый из которых — точно живой, словно бы твой давний знакомец. Надо же так вывести характеры Отрепьева Гришки с его кривым подмигом, Пимена — летописца, зрящего сквозь толщу столетий, и конечно же самого царя Бориса.

Вспомнил, как были описаны у Карамзина смерть Фёдора Иоанновича и восшествие на престол Годунова: «Эти слёзы, эта тоска народа...» И вдруг у него, у Пушкина: «Народ безмолвствует». Можно ли так и надо ли?

И пришла мысль: Годунов, каким он показан у Пушкина, — преступник, проложивший путь к трону убийством. И забота его о народе — средство оправдания неправедного пути к власти, чтобы хоть перед собственной совестью загладить свой грех.

36
{"b":"565723","o":1}