…На стене, под книгами, висела видавшая виды берданка. Охотник, говорят, по прежним годам он был на редкость удачливый.
– А теперь?
– Теперь того уж нет… Куда там… Глаза стали подводить, и рука, не ров¸н час, дрогнет. Вот читать и то трудно стало. И сон ушел. Да-а… Бывало, только голову приклоню и тут же в дремоту окунаюсь. А ныне уж нет. Кряхчу, верчусь, и никаких снов. Все лица перед глазами, лица… О России думаю, деревню вспоминаю, жизнь свою… Когда да что случилось… Теперь уж пора оглядываться, дело-то закругляется… Не очень я приспособлен для долгожительства. Это когда болезнь какая – дни стремительно к концу бегут, аж ветер в ушах, фью-фью!.. А когда просто старость – жизнь, словно волчок, неторопко вертится, вертится, пока – брык – на бок и не остановится… Все думаю, как жизнь свою прожил, и чегой-то тоска гложет… А вы, Виктор Платонович, как думаете?
– Да, Иван Сергеевич, видимо так. Только я не люблю про это все думать.
– Это потому, что старость к вам еще не подступилась. Вы, как говорится, в годах, но не стар. Я же вам в отцы гожусь.
– Никак нет, Иван Сергеевич, в старшие братья.
– Да вы, оказывается, комплиментщик, Виктор Платонович… А что ежели мы выведем железного коня и махнем в деревню, в кооперативную лавку, а?
– Мудрый вы человек, Иван Сергеевич. Вас бы в Центральный Комитет нашей родной партии – вопросы решать.
– Истинно так, Виктор Платонович, я бы им там, спаси Господи, нарешал, не опомнились бы…
– Все эти из кремлевской стены так бы и поскакали!
– Беда-а-а!.. – заливается Иван Сергеевич и ладошкой у губ смех отбивает. – Так все дружка за дружкой и посигали бы оттуда. Что им там, хорошо, что ли, в остроге каменном?..
Он встает и, не оглядываясь, ухмыляясь в усы, быстрым шагом – к двери. Там к сараю по зеленой травке и отпирает ворота ключиком, который висит тут же рядом с косяком…
Ни Некрасов, ни я водить не умеем, да нам и не нужно – прекрасный шофер Иван Сергеевич. Все у него почему-то в порядке, действует как надо. И ручку крутить не нужно, хоть машина давно не заводилась, ни «подсасывать» не надо, ни толкать, чтобы где-то там внутри что-то крякнуло, хрюкнуло, екнуло и кузов бы забился в спазматических судорогах…
– Ну, в путь, – сказал Иван Сергеевич, и «москвичок» наш прямо полился по пыльной дороге, чуть вздрагивая на выбоинах.
Так, тихо, будто и мотора не включая, доехали мы до деревенского магазина. Иван Сергеевич вышел и направился через пуховую пыль к крыльцу.
– А вы сидите и коня сторожите, – оглянулся он.
– Ну, что ты скажешь? – кивнул Некрасов в сторону спины Ивана Сергеевича.
Я развел руками.
– Вот моя мама, он и еще двое-трое старцев, кого я знаю, и все, копец! Не станет их, и мир…
– Будет двухмерным, – подхватил я.
– Такая зеленая скука наступит… – вздохнул Некрасов, зажигая «беломорину».
По лесенке, опасливо ступая, спускался Иван Сергеевич. Он нес в руках три поллитровки.
Я метнулся навстречу, на всякий случай. Он охотно отдал мне бутылки и сказал:
– Мерси. Майя Михайловна – чудная женщина, очень она человеческое нутро понимает и в долг верит. В самый последний миг успели. Это все Виктора Платоновича везенье. Уж сколько я уговаривал академика[3] сюда приехать – он все увиливал, а когда наконец приезжали, всякий раз целовали пробой. Так с пустыми руками и возвращались…
– А что, Иван Сергеевич, если бы и сейчас поцеловали пробой? – спросил Некрасов.
– Того быть не могло, – не спеша помотал головой Соколов-Микитов. – От вас же флюиды добра истекают. Сопротивляться им бесполезно, – загудел он в нос. – А из академика? Одна мякина, прости Господи, – и Иван Сергеевич шевельнул пальцами перед усами, снимая улыбку с губ.
– Да на сколько я его моложе? – воскликнул Некрасов. – На какой-нибудь десяток лет?
– Да навсегда, – жестко отрезал Иван Сергеевич. – Отправляемся пити, ибо известно, что ее, голубушку, и монахи приемлют. Так что греха большого не будет. Отмолим…
Мотор завелся тут же, как и в первый раз. И «москвичок» снова послушно в путь потек.
Он был красив, этот старик, какой-то дореволюционной красотой. Так значительно красивы были Куприн, Короленко, Бунин… Их лица, говорят, оставались в памяти даже после мимолетной встречи. Прицельные глаза под нависшими бровями, крупные носы, обветренная смуглота щек и лба. Когда рассказывали об Иване Сергеевиче, все ловили себя на том, что невзначай перенимали его манеру произносить слова, его питерскую речь. Он говорил не «конешно», «што», а жестко, как истый петербуржец, «конечно», «что». «Панель», а не «тротуар», «булка», а не «батон» или там «белый хлеб» (хлеб – это только ржаной, а пшеничный – булка).
Ивана Сергеевича легко было себе представить босиком, в вытянутых на коленях портах, в выгоревшей на плечах косоворотке и пропотевшем картузе… Впрочем, точно так же, как в столичной тройке, с тщательно вывязанным галстуком и в велюровой шляпе. В 70-е годы он носил офицерские гамаши с резинками, стягивающими щиколотку, чтобы легко их было скинуть, вернувшись домой, и пройтись в носках по натертому паркету своей ленинградской квартиры с благородной павловской мебелью и петровскими штофами в горке красного дерева. Шагал он и вправду на удивление легко. Он был не по-стариковски строен, широкоплеч, и голова его сидела, словно у потомственного офицера, хотя сам был родом из смоленских крестьян и выше вольноопределяющегося по службе не поднимался, да и то в военное время.
Помню его рассказы, как стоял он ночью на Дворцовой площади, у Александрийского столпа, с трехлинейкой на плече, как раз в то время, когда происходило свержение Временного правительства и, по свидетельству поэта, балтийский матрос вошел в зал заседания министров и скомандовал: «Которые тут временные – слазь! Кончилось ваше время!»
– Вы слыхали что-нибудь? Видали?
– Да вроде бы и нет, – отвечал он, пожевав губами.
– Ну, Иван Сергеевич, а окна-то в Зимнем горели?
– Освещены были несколько окошек, как положено по ночному времени, и все.
– А штурм Зимнего, когда, как в кино, на ворота лезли? – уже невозможно было сдержать улыбку.
– Вроде никто и не лез. Я, правда, к тем воротам спиной стоял… Но на площади темно было и ти-и-ихо. Любой шорох за версту слышно.
– Позвольте! А залп «Авроры»?
– Вот чего не было, милостивые государи мои, того не было. Может, она и вошла в фарватер, но не стреляла по дворцу… Не-е-ет, это бы я услышал. Да и чего ей было палить-то?
И поглядывал на нас с Некрасовым, а глаза хитрющие…
– А в кино все не так. Вы видели «Ленин в Октябре»?
– По правде говоря, не видал. Уж не взыщите.
Теперь пошли в ход стопочки, что стояли тесной стайкой на углу стола. Наливали их не дополна, как в деревне самогон, и не до половинки, как в обществе дам, а на три четверти, на один хороший глоток, как и положено почтенным господам, да чтобы не торопить удовольствие. Дать водочке осесть, умоститься где-то в недрах, произвести в брюхе то, что ей положено, и широко разлиться по нутру и налево, и направо, и подняться вверх по кровеносным сосудам. И вот когда ее пузырчатое колючее тепло обжигает голову, когда притихшая заиндевелая память вдруг начинает пошевеливаться, оживать, тогда и приходит самое время заводить заветные разговоры.
– А правда ли, Иван Сергеевич, что вы в Афоне были? – спросил Некрасов.
Соколов-Микитов поднял голову и, приоткрыв веки так, что сверкнули белки глаз, сказал:
– Правда, Виктор Платонович, был.
– И долго?
– Не так чтобы долго… Вокруг года…
– И что же вы там делали, позвольте спросить?
– Да что все, когда туда приезжают. Глядел по сторонам.
Разговор вроде бы завершился. Спрашивать больше стало неловко. Некрасов тронул меня за плечо и кивнул в сторону стопочек.
Иван Сергеевич вздрогнул, словно кивок этот вывел его из забытья: