Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А еще так недавно я, заглядывая в ближайшее будущее и гадая о том, с кем бы мне хотелось разделить его, более всего думал о Тициане… Хороша же на него надежда, если в то самое время, как я вдруг получил обостренный интерес к здоровью, забочусь о нормальном сне и стараюсь бросить куренье, он в припадке непозволительной детскости жжет свечу с обоих концов. Пусть временно займется драмою или прозой. Это хуже каторги и… скучно. Для этого ему потребуются совсем другие силы, нежели для лирики. Наверное, как и я, он ничего тут хорошего не напишет и этих сил не найдет, но в их поисках он, по крайней мере, попробует дышать чистым воздухом, ложиться вовремя и иногда, курьеза ради, оставаться трезвым.

Ну, что нам с ним делать? Напишите мне, пожалуйста, что с ним. Ну, как можно быть таким податливым и уступчивым. Ну, порой смеются над его мнительностью, — неужели у него так мало силы воли? Неужели он не понимает, что они не в равном положении? Пролетариату нечего терять, кроме цепей, а у него еще и часы найдутся. Напишите мне, пожалуйста, как далеко зашло его падение, и не сердитесь, пожалуйста, на мое прошлое письмо. Тициана обнимаю. Поцелуйте Ниту. Ваш Б.»

17 июня 1935 года.

«Дорогой Борис Леонидович! Всю ночь не спал вчера; еще нет рассвета, и мне безумно хочется написать Вам, как мы все о Вас думаем и как нас беспокоит Ваше здоровье. По приезде из Москвы я пролежал около месяца, у меня были сильные приступы астмы; дела и всякие обстоятельства заставили забыть о болезни и „ломать своего Шекспира“; за все это время, если я очень думал, — всегда о Вас, и каждый раз хотелось написать, но все воображаемые письма и „замыслов незавершенных тени“ едва бы могли выразить даже ту презренную долю чувства, что вообще дано выразить человеку; и мучительная мысль, что каждый раз откладывалась без выражения, уже сделалась сладчайшей самоцелью, и было приятно носить, как какую-то невыразимую боль и томление; казалось, что это чувство невысказанное все равно действует на атмосферу и каким-то образом Вам передается, — напряжение этого тока прямого провода чувства я почти физически ощущал, и мне хотелось плакать, когда я о Вас заговорил с Мариею Вениаминовной Юдиной на улице перед отъездом, когда она спросила, что передать Вам, так же как каждый раз друзья мои, привыкшие, чтобы я имел от Вас вести, спрашивали о Вас; притом круг людей, интересующихся Вами в Грузии, фантастически растет, не знаю — чем объяснить это пристальное внимание даже простых грузин к Вам, — должно быть, они тоже чувствуют Вашу любовь к Грузии, что до сих пор держится на „Волнах“ книги „Второго рождения“. Я был безумно тронут, когда недавно ездил в Казбек с белорусской делегацией, и молодые даже прозаики белорусы говорили наизусть Ваши стихи о Грузии, и я остановил машину…

Для меня ожили воспоминания того необыкновенного лета, когда мы впервые влюблялись в Вас, — даже Нина, довольно смелая и так гордящаяся вашим эпитетом „Сукинсына“, робеет и через Зинаиду Николавну не может подать голоса; и не менее смелый Паоло каждый раз с завистью спрашивает, не получил ли я от Вас письма, сам собирается писать, но, видно, себя не пересиливает. Вообще Паоло у меня за последнее время под ударом сомнения, но его любви к Вам я больше верю, чем какому-нибудь его чувству…

Моей астме прибавилось еще другое горе: хотели взять под обстрел мою последнюю книгу стихов и по-рапповски поработать…

Мне сейчас никто не мешает работать, все мелкие дела заканчиваю, чтобы быть готовым:

Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлет раба, —
И тут кончается искусство
И дышат почва и судьба…

Это Ваше дыхание почвы и судьбы и „полной гибели всерьез“ неотступно меня влечет; мне кажется, что это будет самое ценное, что вообще мне положено сказать, потому я намеренно отказался от Вашего любезного приглашения использовать Ваш апрельский перерыв и прислать стихи для переводов; это Вам нетрудно представить, как меня это тронуло и подбодрило. Потом мне передавали Ваши слова, что Вам хотелось приехать в Грузию или меня вызвать на какую-нибудь подмосковную дачу, чтобы вместе прожить месяц; встречи с Вами для меня чистилище — я только тогда возвращаюсь к поэзии; признаться, я давно не испытывал такого чувства, это бывает в ранней юности в горячке первой любви. Мне кажется, это чувство первой любви у Вас перманентное, и я вижу Вас вечно на положении марбургских встреч без пальто, в поезде на Берлин, задыхающимся от слез первой мучительной любви — эта дрожащая, озябшая или трепетная лирика и дает окраску пастернаковскому периоду лирики. Я нарочно не пишу о Вашей болезни, мне Гольцев писал об этом, мне не хочется себя огорчать, но мы были бы очень рады, если бы Вам доктора посоветовали выехать на Кавказ… Ваш Тициан Табидзе».

6 сентября 1935 года.

«Золотой мой Тициан!

Долго рассказывать, что со мной было все это лето. Я и сейчас не поправился, но решил перестать обращать вниманье на сердце, на печень, на сон и на нервы, а главное, я опять дома, с Зиною, и опять несколько узнаю себя, правда, не таким, как прежде, но все же как бы собою. Когда-нибудь я подробно расскажу Вам, что я вынес за эти четыре месяца, а пока ограничусь тем, что надо знать Вам, Вам одному, лично Вам.

В теченье этих мучений я не перестал любить своих близких и стариков, не забыл Паоло и Генриха Густавовича, не отвернулся от лучших своих друзей. В Париже я виделся с Мариной Ц.[25] Но в эту поездку, как и в многочисленные и бесцельные отлучки в разные дома отдыха, куда я приезжал для поправки и где сходил с ума от тревоги и одиночества, я неизменно возил с собой, как талисманы: постоянную мысль о З. Н., одно письмо Райнера Мариа Рильке и одно Ваше, весеннее, помните? Я часто клал его себе на ночь под подушку в суеверной надежде, что, может быть, оно мне принесет сон, от недостатка которого я так страдал все лето.

Щербакову, с которым я разделял каюту по пути из Лондона в Ленинград, я много рассказывал о Вас. Это было самое худшее время моих испытаний, какая-то болезнь души, ощущенье конца без видимого наступленья смерти, сама тоскливая немыслимость. И тогда, когда я задумывался над тем, что же будет дальше, я иногда представлял себе, что отпрошу Вас у Нины и довожжаюсь остаток дней при Вас, Тициан, где-нибудь близ Казбека. Но это были размышления, зиждившиеся на нескольких чернейших допущеньях. Все это прошло, меня печалит и временами пугает резкая перемена, происшедшая со мной в этом году, но ни лечиться, ни ездить куда-нибудь на отдых или поправку я больше не буду. Хочу попробовать поработать (я больше четырех месяцев ничего не делал).

Надо ли говорить, как я Вам благодарен за Вашу память, за теплоту и щедрость Вашего сердца. Вы знаете, как сильно я люблю Вас, — сильнее только Зину. Привет от всей души родным Нине и Ниточке. Ваш Б.»

8 апреля 1936 года.

«…Почему Вы задерживаетесь и все не едете, Тициан? Я хотел Вам протелеграфировать не о любви своей и верности, — это Вам известно и давно надоело. Я хотел Вам сказать, чтобы Вы не унывали, верили в себя и держались, невзирая на временные недоразумения… В передрягах недавнего прошлого было много обманчивого, неопределенного. Я сразу это почувствовал. Меня никто не собирался трогать. Я имел глупость возмутиться за других, за Пильняка, за Леонова. Я позволил себе просто, по-домашнему сказать, что газетные статьи мне не нравятся и я их не понимаю. Что тут было! Вместо того чтобы напечатать в газете, что я совершил политическую непозволительность (что было бы для меня тяжелее), мою вину смягчили и, в виде наказания, зачислили меня на одну пятидневку в формалисты. Но и то не долее: это успеха не имело. Ах, какая все это чепуха! Это был неприятный сон, приснившийся нескольким деятелям современной детской, и при всем старанье, я не мог переместиться в плоскость их кроваток. Если есть доля правды во всем печатавшемся и говорившемся, то она лишь в том, что совпадает с крупнейшим планом времени, с его исторической бесконечностью. Как же может бесконечность быть долей, да еще такого ничтожного целого, как та манная критическая кашка, которую так трогательно расхлебывали целый месяц? Вот ответ: эта правда давалась в безотрадно слабом растворе: страшную, грозовую истину разводили слюной и молоком. Не верьте растворам, Тициан! Верьте именно в этой линии, именно из революционного патриотизма, верьте уж лучше себе, Тициану Табидзе, потому что, как бы то ни было…»

вернуться

25

Речь идет об Антифашистском конгрессе, который проходил в Париже в 1935 году. Тогда же Б. Пастернак встретился с Мариной Цветаевой. — Прим. ред.

74
{"b":"551238","o":1}