Погода резко переменилась. Похолодало, вчерашняя грязь замерзла. Редкие снежинки летели с неба наискось, пересекая поднебесное пространство, словно торопясь укрыть от его глаз то, что происходило в Мотовиловке. Идиллическая картина, что привиделась утром Сергею, исчезла.
Село казалось хмурым и взъерошенным. Прямо перед ним улицу перешел солдат в расстегнутой шинели; одной рукой он крепко держал курицу, другой же – гуся, со свернутой шеей.
Сергей слышал горестные вскрики женщин, оплакивающих свое добро, им отвечали хриплые, угрожающие голоса. В одной хате раздался пронзительный женский вопль. Сергей повернулся и пошел на крик…
В крестьянской семье Зинченко первый день нового года был печальным – накануне отдал Богу душу дед Пахом. Деду было без малого сто лет, но закончил дни свои он почти в полном здравии. Помер легко: присел с правнуками вечерять, потянулся за куском хлеба, охнул – и упал головою на чисто выскобленный стол. Теперь он, в чистой рубашке и портах, со свечкою в узловатых руках, лежал на том же столе. В хате осталась только его дочь, старуха лет семидесяти, да деревенский дьячок, читающий над покойным. Остальные члены семьи отправились в соседнюю деревню – собирать на похороны многочисленную родню.
Когда солдаты – человек десять, с ружьями наперевес – вломились в хату, старуха поначалу и не заметила их. Солдаты, переминаясь с ноги на ногу, стояли, глядя на покойника.
– Бабка, водки давай… На помин души покойника… – сказал один из них.
Старуха взяла с окна бутыль, дрожащей рукою разлила в стаканы.
– Помяните, помяните батю моего, солдатики, – прошамкала она. – Без малого сто годков прожил, царство ему небесное.
Солдаты выпили, сочувственно кивая.
– А чегой-то опять войско в поход пошло? Неужто опять, прости Господи, с хранцузом война? Али с туркой? – полюбопытствовала старуха.
– Царь Константин вольность объявил! Нынче всем полная воля – шо хочешь, то и робишь! – бодро объяснил ей коренастый солдат в заляпанной птичьим пометом шинели. – Нынче, бабуля, последние дни настали! Наше войско, слышь, Христово, а идем мы сражаться с Антихристом!
– Ох, ты, грехи наши тяжкие! – запричитала бабка.
– Ты наливай еще, бабушка, наливай! Не сумлевайся – мы Антихриста поборем! Нам сила свыше дана! У нас в войске кажный солдат может, ежели захочет, чудеса творить. Хошь – я батю твоего воскрешу? Че ему так лежать? Нехай выпьет с нами!
Солдат подошел к лавке, вынул свечку из рук покойника, задул ее.
– Эй, батя, вставай, горилка есть! Пойдем выпьем, батя!
Наклонился, обнял покойника под мышки, поднял его со смертного ложа. Старуха заохала, дьячок, захлопнув «Псалтырь», опрометью метнулся за печку – от греха подальше.
– Танцуй, батя, танцуй! Теперь вольность! – весело закричал коренастый и устремился прочь из хаты, волоча за собою мертвого старика. Остальные солдаты повалили за ним, прихватив попутно бутыль самогона, каравай хлеба и кое-какое тряпье.
На улице бутыль тут же была опорожнена, после чего коренастый принялся танцевать с мертвецом в обнимку. Он топал сапогами по замерзшей грязи, откалывая замысловатые коленца, подпевая сам себе:
– Танцуй батя – нынче вольность! Танцуй батя – нынче вольность!
Остальные солдаты одобрительно смеялись и хлопали в ладоши.
Старуха закричала в голос.
Сергей добежал, остановился, чувствуя, как сердце колотится на последнем пределе. Набрал в грудь воздуха, крикнул:
– Прекратить!
Крик получился хриплым, тихим, отчаянным, но пьяные все-таки услышали его. Пляска остановилась. Коренастый, узнав батальонного, вытянулся во фрунт, отпустив мертвое тело.
– Что вы делаете? Нельзя так… – напрягая из последних сил остатки голоса, заговорил Сергей. – Вы же люди, не звери. Зачем?
Солдаты угрюмо молчали, слышно было только пьяное сопение.
– Я прошу вас… молю всем, что свято для вас… прекратите безобразия. Иначе не будет нам победы.
– А ты зачем совестишь нас? – сказал вдруг один из солдат, с подбитым глазом. – Ступай своею дорогою. А то можем мы, нечаянно… того. Ты уж не обессудь, Сергей Иваныч.
Сергей понимал, что наглеца проучить следовало, на виду у всех. Но рука не поднималась, сделалась вдруг тяжелой, ноги же будто приросли к мерзлой земле.
Еще один солдат, совсем пьяный, едва ворочая языком, обратился к нему:
– Ты думаешь… офицер ты, командир нам? Никак нет… Командир царем поставлен, ты же против царя удумал…
– Оне хочут наказать нас… – поддержал их третий. – Выпороть, может, приказать изволют? Ныне воля, братцы! Никого слушать не хотим!
Коренастый повернулся к нему:
– Так ты приказов их высокоблагородия слушать не желаешь?
– Нн-е желаю… вольность ны-нче… Никого слушать не желаю!
– Получай! – заорал коренастый и набросился на своего товарища.
Мгновенно завязалась пьяная, бессмысленная драка. Мертвый дед валялся под ногами дерущихся. На его бесцветных устах застыла улыбка праведника. На крыльце хаты тихо причитала старуха.
Из-за плетня вдруг выскочил Кузьмин с обнаженной шпагой.
– Пррекратить, вашу мать! – зычно проорал он во всю силу своих легких. Мельком глянул на побледневшего, растерянного Сергея – и обрушил на головы пьяных безобразников замысловатый набор матерных слов. Драка мгновенно прекратилась.
– Что с ними делать прикажешь? – тихо спросил Кузьмин.
– Прогони, – с усилием ответил Сергей, – пусть идут на все четыре стороны… Мне они не нужны.
Повернулся и на негнущихся, деревянных ногах пошел обратно, к дому пана Иосифа. Там, в окнах за розовыми шторами, уже горел свет.
– Скоты пьяные! – грозно заорал Кузьмин. – Идите, проспитесь… и убирайтесь на все четыре стороны! Подполковник велел таких, как вы гнать из войска!
– Куды ж мы, ваше благородие? – жалобно проговорил коренастый.
– Не мое дело! Убирайтесь! Чтоб духу вашего здесь не было! – Кузьмин вытащил пистолет, нацелил его на коренастого. – Вы весь полк позорите, мерзавцы! Увижу вас тут еще – пристрелю! Пшли вон!..
Офицеры собрались у Руликовского. Пан отослал слуг. Сам наливал вино в бокалы, жена же его раскладывала по тарелкам кушанья. Стол ломился от изобилия блюд: огромный осетр стоял посередине стола, куски жареной баранины лежали на тарелках. Большой пирог с капустой, только что из печи, дымился, пахнул призывно. Вино было сладким и тягучим: как объяснил пан, родной брат его, ныне путешествующий по Франции, прислал ему оттуда дюжину бутылок.
Разговор был общий; вспоминали прошлое, кампанию с Францией, говорили о политике.
– Цесаревич Константин, господа, правильно сделал, отказавшись от русской короны, – заметил, отпивая вино из бокала, пан Иосиф. – Молва доносит, что долг свой он видит в служении Польше. И ежели сие правда – то цесаревич дни свои закончит в почете и славе. Поверьте, мы, поляки, умеем ценить благодеяния, даже в том случае, если оказаны они человеком другой веры.
– Цесаревич поведением своим вселил смятение в сердца подданных, – буркнул в ответ Матвей. – Из-за него мятежи… В Питере, и здесь, у нас…
– При чем тут Константин? – возразил Кузьмин. – Цесаревич – для нас никто. Имя его нужно нам для поддержания духа солдатского. А для меня, к примеру, что Александр, что Константин, что Николай – один черт… Всех их надобно до корня извести…
– Анастас прав! Извести до корня, – поддержал его поручик Щепилло.
– Нет, вы не правы, молодые люди… – Руликовский с сожалением посмотрел на них. – Ежели в мыслях Константина Павловича процветание Польши, то я, хоть и стар уже, первый встану под его знамена.
– Не ссорьтесь, господа, не нужно… Выпьем лучше за здоровье хозяйки дома сего, прекрасной пани Елены! – воскликнул штабс-капитан Соловьев.
Сергей молча наблюдал за происходящим. Он чувствовал себя одиноким и всеми покинутым. И он знал – откуда взялось сие чувство. Днем, объясняя Кузьмину, отчего нельзя расстреливать мародеров, он вдруг понял, то, в чем раньше боялся себе признаться: он стал преступником…