Чибисов достал еще несколько бумаг из сейфа. Это были копии его возражений й категорических протестов, адресованных министерству. И их прочел Платон Тимофеевич.
— Так кто же это все делает? От кого оно идет?
Чибисов развел руками:
— Одно могу сказать, ты сам видишь это из документов, не я, дорогой Платон Тимофеевич. Не я. И с квартирой, скажи этой Козаковой, не моя тут злая воля… Тоже выговор получил, устный, от вышестоящих инстанций… Пришлось квартиру отдать этому… Крутиличу. Изобретателю. Говорят, перед Европой стыдно за меня, такой я зажимщик оказался. Козакова еще молодая, комната у нее все же есть хорошая, Потерпит. Не последний дом строим.
Он говорил, а Платон Тимофеевич не слушал. Он был ошеломлен, убит известием. Оказывается, все — отработал обер–мастер Ершов, списывают на пенсию, нельзя практикам доверять новую технику, требующую знания законов химии, физики, математики.
Знал Платон Тимофеевич, что не сумеет отстоять себя. Случись с кем иным беда такая, и верно бы в горком, в обком пошел. В ЦК бы поехал. А за себя ходить канючить не приходилось еще ни разу в жизни. Еще не было случая, когда бы он словесно доказывал пользу свою, свою необходимость на производстве. Не ждал такого дня, даже и в мыслях не мог допустить того, что может прийти день, когда ему вдруг скажут, что он не нужен. Тридцать девять лет был нужен, с шестнадцати годов. За полтора года до революции привел его отец учиться на горнового на старый завод Юза. Чего только не перевидел с тех пор Платон Тимофеевич! Такие ли домны были в ту пору! Так ли работалось возле них! Кто желает узнать о тех временах, пусть почитает книгу писателя Ляшко «Доменная печь». Листает Платон Тимофеевич иной раз, перечитывает некоторые страницы, вспоминает молодость свою. Уж на что простое дело — литейный двор. Приходят теперь экскурсанты, объясняешь им все, скажешь: «Вот он, этот литейный двор». — «А что же тут льют?» — спросят. «А ничего, одно название осталось». А было как? Было так, что чугун из печи шел на этот двор, по канавкам расходился да в них и застывал этакими чушками. Удушье всегда стояло на литейном дворе. Сейчас чугун из печи бежит по канавкам прямо в ковши чугуновозов и едет в миксер — резервуар запаса для мартеновских печей. Никакой пирометрической не было в те времена, ни приборов, ни механизмов. Все на глаз да вручную, даже летку заделывали вручную…
Да разве только у доменных печей был нужен советской власти он, Платон Тимофеевич? Еще не был Платоном Тимофеевичем, еще Тошкой был, когда уже сражался за нее, за власть Советов: и с казаками схватывался, и с немцами, и с врангелевцами. Даже с махновцами, с какими–то атаманшами — с Марусей и Сонькой. На белополяков ходил. Партийная его жизнь началась в одной из первых комсомольских ячеек.
Немало было прожито, немало сделано к тому времени, когда всей семьей приехали сюда на морском открытом берегу строить металлургический завод. С тех пор только один раз покидал свой завод Платон Тимофеевич — в тысяча девятьсот сорок первом, эвакуируясь с другими рабочими и с оборудованием на Урал. Большая жизнь здесь прошла: и женился здесь, и детей народил, и обер–мастером сделался, и ордена получал, и еще многое что было здесь. Никогда не задумывался над тем, а как закончится эта жизнь. Спросили бы, сказал бы: «А вот упаду возле печи, доктор придет, послушает сердце через трубку — мир, мол, праху раба божьего Платона Тимофеевича Ершова». Как моряк не представляет своей кончины в постели, так и Платон Тимофеевич не мог представить себе расставание с печью даже в предсмертный час.
Какие же злые силы сделали так, что его, здорового, сильного, ничуть не сдавшего, разлучают с печью, с заводом, при жизни хотят уложить в гроб? Да, он знал, что не пойдет бороться за себя; да, он знал, что уйдет домой и будет сидеть там, будто медведь в берлоге; да, он знал, что затоскует жестоко, смертно.
— Когда похороны–то? — спросил он упавшим голосом.
— Какие похороны? — не понял Чибисов.
— Ну меня–то когда хоронить будете?
— Так видишь — в недельный срок велено. Ты уж не тяни, Платон Тимофеевич. Руби одним разом. — Чибисов помолчал, добавил: — Может, и я за тобой следом. Дачниками станем, баркас заведем, рыбу ловить примемся да торговать на базаре. Фартуки наденем. Умеешь торговать, а, Тимофеич?
Чибисов шутил, но лицо у него было невеселое, не о рыбе он думал, конечно.
Ломал себе голову директор завода над такой же загадкой: откуда этот злой, все сжигающий ветер подул? Чибисов знал, что ничто в жизни не делается по принципу: так моя нога хочет; только в фельетонах для красного словца подобным образом выражаются. Не по велению ноги, а по велению человеческой воли делается все. Всегда для чьей–то выгоды. Значит, замешалась тут чья–то не очень добрая воля и сплелись чьи–то неизвестные Чибисову интересы. Не само министерство пошло на такие странные шаги, кто–то давил на министерские кнопки, кто–то нашел соответствующие щели в министерстве, кто–то пролез в кабинет к министру, соответствующим образом разложил по соответствующим папкам соответствующие бумаги, соответствующим образом «доложил» дело и прокомментировал его. Министр — он же не бог–отец, чтобы охватить такие гигантские металлургические хозяйства гигантской страны, — подписал эти бумаги или во всяком случае санкционировал, а подписать уже нашлось кому.
Тому, что так получилось, что выложил он все Платону Тимофеевичу под запал, Чибисов был рад. Он бы и еще тянул с выполнением приказа министерства, так и не решаясь нанести несправедливый удар обер–мастеру. И неизвестно, какие еще последовали бы осложнения, Ершов сам напросился, ну и облегчил дело. Чибисов прекрасно понимал его состояние. Но что же еще можно сделать для Платона Ершова? Предлагать какой–нибудь другой участок, меньшую должность — только обижать человека. Пусть идет на пенсию. Это же не позор, это законно, это Конституцией обеспечено. Он, Чибисов, ничего уже сделать не может. Нелепая штука: министерство за тысячи километров, а даже вот кадрами завода распоряжается. Ведь он–то, Чибисов, заводские кадры знает лучше, он знает их в лицо, в глаза, он видит их в труде, в жизни, в поведении; там, в министерстве, знают их больше по анкетам, а являются верховными вершителями всех заводских судеб. Ну, скажем, если нельзя всю ответственность за жизнь завода возложить полностью на него, на директора, кроме которого, кстати говоря, на заводе есть еще и партийная, и профсоюзная, и комсомольская организации, так что он не одинок и не бесконтролен, — но, допустим, нельзя ему одному доверить такое огромное хозяйство: увлечется, мол, загнет куда–либо — человек есть человек, — так ведь в городе существует горком партии, в области — обком партии, существуют горсовет и облсовет. Сидят там — если не все, то, во всяком случае в большинстве своем — умные, знающие, преданные народу люди. Они–то разве не способны проконтролировать деятельность директора Чибисова? Вот, может быть, съезд решит этот острый вопрос. Делегаты поднимают его в речах. Странно, что не понимает этого умный и дельный инженер Орлеанцев. Чибисов читал его статью «Заметки инженера». Не согласен с ее выводами. Верного в статье много, подмечено здьрово, глаз у Орлеанцева острый, факты убийственные. Но выводы неправильные, совсем неправильные. По Орлеанцеву получается, что для большей гибкости управления промышленностью надо еще больше дробить министерства, удваивать и утраивать их число. Конечно, это будет гибче, будет менее громоздко, но все равно останется сверхъестественная централизация, все равно директор будет спеленат и по рукам и по ногам.
Он подошел к поднявшемуся с кресла Платону Тимофеевичу, обнял его, и так стояли они с минуту–две, не хотели смотреть друг другу в глаза, чувствовали, что не совсем ладное происходит между ними, что уступают они чему–то такому, с чем оба не согласны, что не проявляют силы, и поэтому одному перед другим было стыдно.
Платон Тимофеевич ушел, замечая за собой то, чего никогда не замечал: он, оказывается, по–стариковски волочил ноги, каблуки скребли по заводскому асфальту, шаркали. В коленях ныло, горбился.