— Конечно.
— А есть в этом произведении идея или нет?
— Идея? Может быть, и есть, понятно… Идея против войны, против порядков в Австро — Венгерской империи, идея народной мудрости, национального освобождения. Но она не прет из книги.
— Ага! — сказал Горбачев. — Вот, значит, в чем дело — идея есть, но не прет. Идея есть, но тем не менее, читая книгу, получаешь и для души, для отдыха. Значит, не идея мешает получить что–то для души, а неумение писать так, чтобы идея не представала перед тобой в виде голого, устрашающего скелета. Верно?
— Верно, — сказало несколько голосов.
— Вы помните, конечно, пейзажи многих художников старой России, — продолжал Горбачев. — Есть в них идея или нет в них идеи?
— Идея в них есть! — сказали голоса.
— И по–моему, она есть, — подтвердил Горбачев. — Показывая спокойную красоту, скажем, подмосковного пейзажа, воспевая русскую природу, художник пробуждает в нас чувства патриотизма, любви к родине, к великой, могучей, чудесной родине. Можно было бы крикнуть: «Любите родину!» А можно показать эту родину так, что и без выкриков будешь ее любить. Разве это не идея, и не высокая идея? Вот тут, смотрите, — Горбачев указал на одно из больших полотен, — изображено строительство семиэтажного дома. Краны, кирпичи, леса, девушки в комбинезонах и в платочках. Ощущение высоты. Ветер. Все как полагается. Солнечно. Ярко. Идейная это, по–вашему, картина? Не слышу голосов. А по–моему, — простите меня, может быть, тут автор присутствует, — это безыдейная картина. В том смысле безыдейная, что идеи в ней никакой в общем–то и нет. Есть добрые намерения, а кроме них — что? Раскрашенная фотография, и больше ничего. А когда я смотрю на портрет этого прокатчика, я горд тем, что партия, к которой я принадлежу, вырастила подобных людей, я горд и счастлив, что живу среди них, я уверен, что такие люди построят коммунизм. Жить хочется, таким же быть хочется. Это что — не идея?
Художественная выставка была устроена, как всегда, в спортивном зале Дома культуры Металлургического завода — почти в самом центре города, но и в день открытия, и в несколько последующих дней народу в зале было немного, хотя расклеенные на улицах афиши горячо приглашали горожан посещать выставку ежедневно с четырех часов дня до десяти вечера.
Гуляев сказал Виталию:
— Удивительного ничего нет. Надоели народу ваши безыдейные картинки, правильно это Горбачев заметил. Ведь вы что думаете? Вы думаете — раз все плюются от помпезных икон, то, значит, надо прямо противоположное — от икон повести зрителя в спальню, в бытовизм, в картинки. То есть вы приняли равнение на обывателя, на прожирателя, а не на созидателя, не на строителя. Так же, как у нас в театре, милый. Начинаем ошибаться в масштабах. Начинаем меньшинство принимать за большинство. И потрафлять меньшинству. Начинаем забывать о тех, кто строит каскады гидростанций на Волге и в Сибири, кто осваивает целину, кто добывает уголь, кто металл выплавляет, кто на северных зимовках сидит, кто самолеты и автомобили строит, кто землю пашет и для нас с тобой огурчики выращивает. Им–то надобно такое, чтобы сил прибавлялось, чтобы подымало, вело, чтобы помогало в больших, красивых делах. Вот и не идут, Витенька, на вашу выставку. А жаль…
Горевали они недолго. С каждым днем народу на выставке все прибывало. Шли с заводов — с Металлургического, с Кораблестроительного, Судоремонтного, из порта. Все шире распространялся слух, что на выставке много хорошего, интересного. Привлекали полотна на современные темы. Заговорили и о портрете старшего оператора блюминга Дмитрия Ершова. Особенно после того, как о нем одобрительно написали в городской газете. Портрет нравился или не нравился — средних мнений не было. Он затрагивал каждого. Одни ругали художника, другие говорили, что художник замечательный. Перед портретом спорили, высказывались вслух. Одни из тех, кто знал Дмитрия, говорили, что очень похож; другие, что не очень; третьи, что и вовсе это не он, а просто какая–то выдуманная личность, к тому же и блюминг–то не понять — блюминг, это или еще что. Блюминг, в общем, тоже не похож.
Дошел этот шум и до Дмитрия. Явился на выставку днем, до открытия, не хотел, чтобы люди его видели, упросил дирекцию — пустили в безлюдный зал. Походил меж фанерных щитов, обтянутых суровыми холстами, отыскал портрет, замер перед ним. Неужели он такой, неужели люди видят его таким? Заметил уборщицу, наблюдавшую за ним, отошел от портрета, еще походил среди щитов, снова вернулся, снова стоял и раздумывал.
— Ну точь–в–точь ты, сынок! — Он вздрогнул, до того неожиданно сказала эти слова подошедшая уборщица. — Вот как есть ты. Зашел сюда, сразу я тебя по портрету и узнала. А я ведь тоже нарисованная. Иди за мной: — Она повела Дмитрия в другой конец зала. Там он увидел небольшой живописный портрет этой старой женщины. — Это наш, свой, который при Доме культуры, художник рисовал. «Давай, говорит, Егоровна, посиди чуток». А вышло — семь дней меня мурыжил. Чуток! Тебя поди и того дольше?
Нет, Дмитрия художник Козаков совсем не мурыжил, а получилось так, что портрет волнует даже самого Дмитрия. Будто не себя он видит, а кого–то другого, который лучше его, чище, цельней. До чего же хотелось быть именно таким! А старушка?.. Ну что ж, похоже: все как есть — и кофта в горошек, и платочек двумя хвостиками под подбородком, и морщины все на месте, одна к одной…
Вечером уборщица сказала Виталию:
— Ваш–то, который на портрете… Приходил. Рассматривал.
— А что сказал?
— Да ничего не сказал. И чего говорить? Насмотрелся поди еще когда рисовали вы с него.
Так Виталий и не узнал, какое впечатление портрет произвел на Дмитрия. Уж и то хорошо, что не потребовал снять и убрать. Он сказал об этом Искре.
— Я его найду на заводе и спрошу. Хорошо? — сказала Искра.
— Конечно. Непременно найди.
Искра пришла на блюминг. Дмитрий, увидев ее, передал управление станом другому оператору. Вышли из кабины на тесную железную площадку. Сюда долетали брызги огненной окалины и падали на железо возле ног.
— Вы были на выставке? — спросила Искра. — Видели свой портрет? Вам понравилось? Вы не сердитесь?
— Разве это я? — на все ее вопросы только и сказал Дмитрий. — Разве я такой?
— Такой, — ответила Искра. — Такой. Мне портрет очень нравится, очень!
Чего бы только не отдал Дмитрий в эту минуту, всю жизнь бы отдал за то, чтобы хоть на час с его лица сошел проклятый рубец, чтобы увидела его Искра Васильевна таким, какой он был до того удара штыком… С тех пор как из–за Степана разрушились отношения с Лелей, Дмитрия еще больше повлекло к этой маленькой женщине, к Искре Васильевне. Схватил бы на руки и нес, никогда бы на землю не опускал. Иной раз возникало чувство вины перед Лелей: подло, дескать, оставлять ее одну, трудно ей без его дружеского слова. Тогда говорил себе, что вот–вот соберется, съездит в Рыбацкий. Но почему–то не мог собраться, так все и не ехал.
— Искра Васильевна!.. — Он снова, как было на берегу моря, взял ее руки в свои ладони.
— Я пойду, — сказала она, осторожно, но настойчиво высвобождая руки из этих тисков. — Я ведь только на минутку. Бросила печь, мне попадет. — Она стала спускаться по лесенке вниз. — До свиданья.
Встречаться с Дмитрием стадо для нее делом очень и очень не простым. Если говорить откровенно, то есть одной себе, чтобы не только никто не слышал, но даже чтобы и глаз ее не видели при этом, то хотелось с ним быть, хотелось разговаривать, даже вот погулять где–нибудь, как тогда у моря. Но Искра понимала, что идет игра с огнем, который, если обращаться с ним неаккуратно, может вдруг вспыхнуть во всю силу, и тогда беда, все сгорит в нем — и ее жизнь с Виталием, и Дмитрий, и она сама. С таким огнем нельзя было играть. И все–таки тянуло хоть одним пальчиком да прикоснуться к огню. «Как приятна в жаркий день для трудов и вдохновенья даже маленькая тень». Разве это влекло ее? Нет и нет. То была просто стихотворная чепуха для альбомов. Не «тень», и не «маленькая», а огонь, и яркий — вот что, пожар, какого у нее с Виталием никогда не было. Разве это не понятное чувство? Разве с древних, с каменных, с пещерных времен человек не тянулся к огню, не замирал перед ним в священном трепете?