Потом сказали, что определят его на жительство; как он — не против жизни в старом отцовском доме? Какое же может быть против? Двадцать три года, до самой войны, проживал в нем.
Под вечер позвонили по телефону, вызвали такси, отвезли вот сюда, в вишневые садочки. Дмитрий сказал, что живет тут вдвоем с Андреем, сыном Игната, убитого на войне. Мать Андрея с каким–то майором на Дальний Восток сбежала, когда часть семьи Ершовых была эвакуирована на Урал. Так и след простыл Андреевой матери. Живет Андрей в боковушке. Сам Дмитрий горницу занимает, окнами и на улицу и в сад. А ему, Степану, третья комнатуха достанется в полное владение.
На деле достался весь дом. Дмитрий уехал с братьями в тот вечер, да так и не вернулся. Вчера исчез и Андрей. Степан успел разглядеть, что племянник этот, которого он помнил худеньким хлопчиком, стал крепким, широкоплечим парнем, рослым, красивым, хотя и у него уши торчали в стороны. Шел ему, как он сказал, двадцать пятый год. Техникум, оказывается, уже окончил, мастером работает в доменном цехе.
С Андреем Степану все–таки удалось поговорить. Было это позавчера. Вернулся Андрей после смены с завода, в одной майке мылся на кухне под рукомойником, смывал в таз доменную въедливую копоть. Степан встал в дверном проеме. Нехотя и угрюмовато, походя в те минуты на дядю своего, Дмитрия, отвечал ему Андрей на вопросы о возрасте и о том, где и кем работает. «Отличник поди, передовик? — полувопросительно сказал Степан. — Награды, ордена имеются?» — «Какие же ордена? — ответил Андрей, вытирая шею полотенцем. — Авария была, фурму вырвало. Теперь отстаем. Отстающий участок. Все кому не лень ругают. В газете пропечатали три раза». Степан был удивлен. У него давно сложилось представление, что каждый, с кем не случилось того, что случилось с ним, без усилий шагает по жизни, осыпаемый ее благами. На воле — все отличники, ударники, орденоносцы, лауреаты, депутаты и делегаты… Все благополучны, счастливы, всем весело на свете, уютно. После освобождения он уже не первый раз слышит о человеческих неурядицах, происходящих и на воле, но все никак к этому не привыкнет и не сразу понимает — всерьез ли ему говорят об этом или в шутку. «Что ж так? — спросил он. — До аварии–то почему довели?» — «Плохо глядели» — ответил общими словами Андрей.
Потом Андрей сам спросил Степана: «А где вы у немцев бывали, на каких фронтах?» Степан сначала не понял, на что такие сведения, но когда Андрей добавил: «Под Белгородом, случайно, не были?» — понял, что сын Игната хочет знать — не стрелял ли родной брат в родного брата, в его, Андреева, отца, который погиб на Курской дуге. Андрей смотрел в сторону, застегивая пуговки рубашки. Но Степан видел, с каким напряжением ждет парень ответа на вопрос. «Нет, — сказал Степан, — не доводилось. Не бывал в тех местах».
После разговора с Андреем Степан понял, что всю семью волнует мысль — насколько далеко пошел он по дороге служения врагу; короче говоря — проливал ли кровь своих, состоя в предательских войсках Власова. К ответу именно на такие вопросы он и готовился все дни. Но никто ему, кроме Андрея, их не задавал. Братья — то один, то другой, то третий — появлялись этими днями в старой хате на десять — пятнадцать минут, спрашивали, не надо ли чего, и исчезали. Вчера, субботним вечером, был Дмитрий, постоял у ворот, дождался, пока пришла какая–то женщина, поговорили на улице о чем–то с полчаса, а потом и ее увел и сам не вернулся. Степан чувствовал себя виноватым: видать, помешал свиданию.
Обедать он ходил в железнодорожную столовую при товарной станции. Утром и вечером чай кипятил сам, пил с хлебом и колбасой. Если уж говорить о том, что ему было бы надобно, то, конечно, человеческое слово, чтобы кончилось его одиночество, чтобы родные позвали его к себе. Сам, первый, он идти к ним не мог — не чувствовал за собой права на это. Он ждал, что все–таки они позовут.
И вот дождался в этот воскресный вечер. В темноте за окнами послышался тяжелый топот мужских, шагов; постучали в калитку. Пришли все трое. Выставили на стол две поллитровки, разложили свертки с селедками, ветчиной, солеными помидорами, огурцами. Из буфетного шкафа Дмитрий достал тарелки и стаканы.
— Что ж, Степа! Сядем за стол да выпьем! — сказал Платон Тимофеевич, придвигая стул. — Давно ты с братьями не сиживал.
Были налиты граненые стаканы, все чокнулись, сказали: «Бываем здоровы», но пить, хотя и поднесли кто ко рту, кто к носу, — Степан это видел, — никто из братьев не стал, стаканы вернулись на стол нетронутыми. Он все же отпил из своего немножко, стал закусывать огурцом.
— Степан, — сказал вдруг Дмитрий с той прямотой, которая была известна Степану еще с детства. — Ни мы, ни ты не дипломаты. Давай выкладывай все начистоту. Как дошел ты до жизни такой?
— Понимаешь, Степа, — добавил Яков Тимофеевич. — Пока ты был где–то, ты был, так сказать, сам себе хозяин, так сказать, единица, полностью отвечающая за себя и никому ничем не обязанная. Сейчас ты возвратился в родные места, а жизнь так устроена, что каким бы ты отшельником ни жил, как бы ни ховался от народа, ты для него, для народа, член нашей семьи, наш брат, и веревочку эту никакая сила порвать не может. Словом, перед людьми все мы были, есть и будем в ответе за тебя. Вот нам и желательно…
Не найдя слова, которым бы в точности выразилось то, что братьям желательно получить от разговора со Степаном, Яков Тимофеевич пощелкал пальцами. Платон Тимофеевич кивнул в знак согласия. Дмитрий сидел неподвижно, положив на стол локти больших, сильных рук.
Медленно, но неотступно в тело Степана — в грудь, в ноги — проникал цепенящий холодок. Степан давно ждал этого разговора и в то же время никак не представлял себе, что будет столь страшно предстать один на один перед своим братьями. Там, далеко от родных мест, от этих трех людей, на которых он похож чертами лица, глазами, движениями рук и походкой, он после войны представал не раз перед следователями, перед должностными лицами, перед судьями, вершившими строгий суд, — все прошел Степан за минувшие годы. Но никогда еще не ощущал он такого страха, как в этот вечер. Стоя перед судьями, отвечая на их вопросы, он знал, что, как бы ни был суров приговор, он не бессрочен, какой–то предел да будет наказанию. Приговор братьев — это приговор навечно, ни сроками, ни пределами он не ограничивается, это уж до самой смерти.
— Рассказывай, Степа, — услышал он голос Якова. — Что считаешь нужным, то и рассказывай.
Что считаешь нужным… Насколько же легче было стоять перед судом. Суд сам определял, что нужно рассказывать, суд задавал вопросы. Степан на них отвечал. А здесь… Здесь надо было вывернуть всю душу без остатка. Если он сумеет сделать так, что братья поймут его, — суд, может быть, в его пользу будет, не поймут — все кончено, и навсегда. Второго такого разговора уже не жди.
О чем же рассказывать, с чего начинать? В памяти Степана встал яркий осенний день. Его, комсомольца, подавшего заявление в партию, вызвали в партийный комитет завода. Секретарь комитета, с кобурой на поясе, расхаживал по комнате. «Ершов, — сказал он, — инженер Воробейный и ты прикомандировываетесь к члену парткома мастеру Василенко. Знаешь такого, из доменного? Вам поручается ответственная операция. Для тебя это первое партийное поручение. Ты на какой машине работаешь? На «эмке»? Иди и получи легковой ЗИС. Действуйте!»
Инженер–доменщик Воробейный, человек лет тридцати пяти, с полгода как отпустивший усики, с помощью которых пытался уравновесить свой большой, вислый носище, был тут же. Все втроем во главе с Василенко они отправились в контору доменного цеха, и там Степан присутствовал при разработке операции, которая заключалась в том, что надо было взорвать печи, если окажется, что советские войска оставляют город. Многие заводские рабочие, погрузив оборудование в эшелоны, давно были где–то в дороге на восток. Отправился туда и брат Платон. Братьев Якова и Игната взяли в армию. Но немало народу ходило еще и на завод: по. привычке и потому, что больше никуда не пойдешь. Так ходили отец Степана и брат Дмитрий. Прокатка остановилась, погасло несколько мартеновских печей. Только шли и шли домны, которые никогда не угасали, им нельзя было угасать.