Теперь она понимала, что вся та трагическая ночь, когда Орлеанцев рыдал и говорил о самоубийстве, была сплошным спектаклем, сплошной комедией, в которой разыгрывали ее, Зою Петровну. Как могла принимать она это всерьез, какая слепота нашла на нее! До чего же глупы мы, женщины, обойденные счастьем, до чего же легко верим даже самым неуклюжим, самым фальшивым уверениям! Верим не потому, что нас убедили, доказали нам, уверили нас, а потому, что сами хотим верить, горячо, страстно, слепо хотим верить.
В последний раз Орлеанцев сказал, что пришел попрощаться, — он взял отпуск и уезжает в Москву. «Надо проветриться, — сказал он. — Воздух здесь стал затхловатый. Венгерские события как–то отразились на людях. Люди стали подозрительней. С ними стало труднее». Зоя Петровна молчала, отворотясь к стене. «Между прочим, — продолжал Орлеанцев. — Между прочим, Зоенька. Тут могут начать приставать к тебе с этой распиской. Что да как. Я очень тебя прошу, очень…»
Зоя Петровна не выдержала и впервые после той ночи заговорила с ним: «Не выдавать вас, да? Об этом вы просите? — Она повернулась к нему, почти села на постели, взволнованная, бледная, трясущаяся. — Да, да, да? Об этом?» Она почти кричала. Орлеанцев принялся ее успокаивать, хотел положить на подушку ее голову. Она отстранилась. «Как вам не стыдно! — продолжала она. — С кем же вы провели год вашей жизни? С человеком, который способен, по–вашему, на любые подлости? Что же вы не удосужились разглядеть этого человека?» Она опустилась на подушку, усталая, задыхающаяся. «Не бойтесь, — сказала, помолчав. — Ведь я могла, как выражаетесь вы, выдать вас еще и раньше». Он схватил ее руку — она не смогла воспротивиться — и поцеловал ее. «Как же я не видел, кого же я действительно не разглядел? — зашептал он. — Но не я тебя отталкиваю. Это ты…» — «Перестаньте, — сказала Зоя Петровна. — Я очень устала». — «Тогда прости, прости. Пожалуйста, прости».
Он попрощался и ушел. Зоя Петровна продолжала думать о том, как же ему не стыдно было обращаться к ней с такими просьбами. Нет, Зоя Петровна не смогла бы опуститься так низко, она не могла бы пойти и сказать о том, что человек, которому она позволяла обнимать себя и которого сама обнимала, вот, мол, такой–то и такой–то — он заставил, он вынудил ее сделать то–то и то–то. Как это было бы пошло и по–обывательски ничтожно! Что значит заставил? Что значит вынудил? Может быть, он вывертывал ей руки или загонял иголки под ногти? Может быть, угрожал кнутом или пистолетом? Нет, ничего этого не было, она сама взяла в руки перо, сама все написала под его диктовку. Она могла бы ничего и не написать, и никто бы не смог заставить ее сделать это против воли.
Она вспомнила его слова о том, что люди после венгерских событий стали подозрительней. Станешь, подумала. Недавно приехал соседкин Шурик. Он был легко ранен, его отпустили на две недели домой. Он рассказывал, что дела в Будапеште были трудные. Контрреволюция разгулялась вовсю. Она пришла с Запада, долго и тщательно подготавливалась. Но были пособники ее и внутри страны. Шурик рассказывал о зверствах контрреволюционеров, о том, как использовали они отсталые настроения некоторых людей, беспечность тех, кто обязан был проявлять бдительность, растерянность тех, кто должен был проявлять организованность и твердость.
Долго раздумывала обо всем этом Зоя Петровна после ухода Орлеанцева, пока вопреки своему обычаю не пришел к ней в довольно поздний вечерний час Гуляев.
— Сегодня спектакля нет, в театре выходной, вот решил навестить. Не рассердитесь?
— Что вы, что вы! Садитесь, пожалуйста.
Поговорили о погоде, о последних газетных новостях. Зоя Петровна спросила:
— Александр Львович! Вот говорят, что после венгерских событий люди стали подозрительней. Как, по–вашему, правда это?
Гуляев помолчал, посматривая по временам на Зою Петровну. Он думал о том, что уже не первый раз Зоя Петровна задает ему вопросы, ссылаясь на то, что об этом где–то что–то «говорят». Он вспомнил: вот так же «говорили» когда–то о том, что полностью хороших людей нет на свете, все с червоточиной.
— Видите ли, Зоя Петровна, если вы скажете, кто это говорит, мне будет легче вам ответить. Но если не скажете вы, я возьму на себя смелость предположить, от кого идут эти разговоры. К вам просьба — подтвердить, если я окажусь прав, и опровергнуть, если буду не прав. Но не отмалчиваться. Хорошо?
— Хорошо.
— Это говорит Орлеанцев.
Глаза Зои Петровны расширились от удивления.
— Почему вы так думаете, Александр Львович? Да, это он, вы правы.
— Почему я так думаю? Потому что человек этот многое в нашей жизни понимает и истолковывает не так, как мы с вами. Я, например, скажу, что люди стали бдительней, стали видеть единую связь, казалось бы, мелких, незначительных, разрозненных фактов. А он называет это подозрительностью. Как видим, как чувствуем — такое ведь этому и слово подбираем. Я не имею права вмешиваться в вашу жизнь, милая Зоя Петровна, я не знаю, какую роль в ней играет Орлеанцев, но как человек более опытный, чем вы, испытавший всего во много раз больше, чем испытали вы, хочу вам сказать… Простите, пожалуйста, но я непременно скажу. Этот человек играет, он лжет, он фальшивит. А вы!.. Вы открытая, честная, добрая, светлая душа. Другом вашим должен быть такой же открытый и честный, светлый человек.
«Вовочка, — подумала Зоя Петровна. — Один он был таким, открытым, честным и добрым. Вовочка…»
Она не возразила Гуляеву. Только через некоторое время сказала:
— Его уже нет.
— Кого, простите?
Она посмотрела в сторону ширмы, за которой при свете настольной лампы вязала мать, — тени ее рук, действовавших крючком, мелькали на пестрой ткани, — и занималась уроками Ниночка, — тень ее кудрявой головы неподвижно склонилась над столом, — и понизила голос:
— Орлеанцева нет. Никакой роли, он уже не играет. Видите, как я с вами откровенна. Даже не знаю, отчего так, Александр Львович.
— Оттого, что я старый, и оттого, что я служитель. Служитель муз, — в шутку ответил Гуляев. — Во мне вы усмотрели духовного отца.
— Нет, это не так, не шутите. Над вашим возрастом я не задумывалась. Просто я вам почему–то бесконечно верю. Видимо, потому, что на многое смотрю так же, как смотрите вы. Вот вы сказали об этом человеке… Он и я почти на все смотрели не только по–разному, но даже просто противоположно. А с вами, что бы вы ни говорили, я во всем согласна, согласна, согласна…
— Зоя Петровна, — тоже оглядываясь на ширму, сказал приглушенным голосом Гуляев. — Если я вам внушаю хоть сколько–нибудь доверия, будьте со мной откровенны, снимите с души моей тяжкий груз, который гнетет меня вот уже сколько времени. Расскажите правду о вашем увольнении. Я не верю в то, что вы оказались равнодушной к чьей–то судьбе, что вы держали у себя важные бумаги человека, для которого они были плодом большого исследовательского труда. Я не верю в это. Вы не такая. Вы не могли поступить так. Для меня, для человековеда, это несуразица, и она угнетает меня. Слышите?
Зоя Петровна молчала.
— Не хотите сказать. — Гуляев вздохнул. — Жаль. Очень жаль.
— Я не могу.
— Почему же?
— Это касается не только меня.
— Значит, здесь и он замешан, Орлеанцев. Ну, следовательно, я прав — все обстоит не так, как рассказывается на заводе. Все сложнее и туманнее, чем следовало бы. Вы пострадали из–за этого человека, так, Зоя Петровна?
Зоя Петровна молчала.
— Тогда скажите хотя бы одно, — настаивал Гуляев. — В этой истории все честно или есть кое–что и нечестное?
И на это Зоя Петровна не ответила.
Он шевельнулся на стуле, хотел встать. Она поймала его руку, удержала на месте.
— Не уходите. Пожалуйста, не уходите.
— Но вы со мной не откровенны. Мне будет трудно…
— В другой раз я вам все скажу. Не сегодня. Не настаивайте. Мне так тяжело. Если бы это только меня касалось, я бы все, все, что хотите, сказала. Но я же говорю, это не только меня касается.