Полученный от отца вызов на встречу Иуда воспринял как знамение. Если отец будет настаивать на возвращении домой и принятии священнического сана, если он заговорит о браке — это конец. Следует уйти, и уже навсегда. Всё равно жить так, как этого хочет для него отец, он не сможет. Он выдержал годовой срок испытания, в общине его уважают и верят ему. Он не должен отвращать от себя единомышленников, а ведь и сегодняшний уход может обернуться для него большими неприятностями.
Он вошёл в дом задолго до назначенного часа. Если это были последние часы его жизни в семье, то он хотел провести их рядом со своей матерью, чтобы поглядеть в эти тоскующие глаза, унести с собой воспоминания о руках, нежно ласкавших его. Он хотел услышать звонкий смех сестры, и был готов даже к её долгому ворчанию в адрес беспутного братца. Он должен был пройти ещё раз по дому, прикоснуться к предметам, которые с этого дня больше не будут ему нужны никогда. Следовало попрощаться со всем, что было его детством.
Он вошёл в её комнату, предупредив через рабыню о своём приходе. Он был потрясён тем, что мать встречала его в постели, а в её ногах сидела перепуганная до смерти, бледная и как будто не замечающая его прихода сестра. Он застыл на пороге, в эту минуту вдруг осознав, что случилась беда.
— Иуда, сынок, подойди, — раздался слабый, но такой знакомый голос.
Он не подошёл, он подлетел к постели. Чтоб быть к ней ближе, упал на колени.
— Что происходит, мама? Почему не послали за мной раньше, если ты болеешь? И почему не предупредили, я ведь кое-чему научился за это время. Я знаю многое о целебных травах, и мог бы захватить что-нибудь с собой…
— Это не болезнь, Й’худа. Просто тревога, и страх, которые не отпускали так долго, что я сдалась и почувствовала себя совсем больной. Я устала ждать тебя, мой мальчик. Я боялась, что ты не появишься совсем, а кроме тебя нам теперь никто не поможет. Отец совсем извёлся, он на себя не похож, и все эти дни я с трудом с ним справляюсь… Взгляни на сестру, она ведь тоже не находит себе места.
— Да что такое случилось, наконец?! Если никто не болен, благодарение Господу, то что с вами происходит?
— Твой отец расскажет тебе всё, я не хочу быть первой, не моё это дело, не женское. Об одном прошу — прислушайся к его просьбам. Всё наше будущее в твоих руках, сынок. Я не смею просить для себя, я бы всё перенесла, но отец не переживёт этого горя. Ты не привел в дом жены, а теперь и свадьба твоей сестры может быть расстроена, и вся наша жизнь… Что же делать, что делать, я просто не знаю.
Она залилась слезами, ей вторила дочь, а он, по обычаю мужчин, не зная, чем можно помочь, и ощущая свою беспомощность, начал было злиться. В эту минуту рабыня матери, возникнув в дверях, избавила его от тягостной сцены. Отец, узнавший о его приходе, звал его к себе. На сей раз Иуда даже обрадовался, что уходит от матери с сестрой.
Однако, взглянув на измученное лицо отца, он вновь заволновался не на шутку. Шаммаи выглядел заметно постаревшим и каким-то надломленным. Обычного выражения превосходства не было на этом лице, зато явственно проступила тревога.
Иуда ждал слов отца, хотя больше всего хотелось броситься к нему, расспрашивать, что случилось, чем он может помочь…
— Сынок, — обратился к нему тот, повергнув Иуду в ужас. Подобного обращения он не помнил со времён своего глубокого детства. Отец всегда считал, что только в строгости подобает воспитывать сына, если хочешь спасти его для Господа. И подобная нежность была настолько не в его правилах, что Иуда окончательно перепугался.
— Сынок, — повторил отец, и голос его дрожал. — Не думал я, что придётся когда-нибудь просить о подобном! Это твоя вина, что всё это стало возможным, и моя вина тоже, я был плохим отцом, раз мы дожили до этого. Но вся наша жизнь пойдёт прахом, если мы не подчинимся. Я потеряю всё, что так тяжело пришло ко мне. Под угрозой свадьба нашей Иудифи, захочет ли её будущий муж породниться с нами после того, как я с позором покину Совет Старейшин?
Вот так впервые, от своего благочестивого отца, услышал он имя Иисуса. Учитывая обстоятельства, в которых это произошло, большой любви к Мессии он поначалу испытывать не мог.
Он не должен был соглашаться. Не должен! Но согласился, поскольку любил их и жалел. Он не мог позволить Ханану в очередной раз посмеяться над отцом и отнять у него последнее. Он не мог убить его своим отказом, обездолить сестру и с ними обоими — мать. Единственное, что он смог выпросить для себя — после того, как всё так или иначе закончится, — не могла же вся эта история с Иисусом длиться вечно, — разрешение уйти в общину, и уйти не с пустыми руками. Как бы далеки, по их утверждению, ни были ессеи от поклонения Маммоне[272], но многое в этом мире держится на любви к презренному металлу. Следовало иметь имущество, которое члены общины могли бы разделить между собой, это давало бы преимущество при вступлении. И выделило бы его среди прочих равных друг другу…
Иуда, окончательно ушедший в воспоминания и размышления о прошлом, пропустил мгновение появления Иисуса из-за группы деревьев на краю плато. Толпа всколыхнулась, раздались приветственные восклицания. Люди устремились навстречу Учителю. Люди постоянно теснились к нему, но ученики понимали, что нельзя им затеряться в толпе, отдалиться от Него. Им нужно было быть рядом, и они настойчиво стремились окружить Учителя, обступить Его, стать Ему опорой в волнующейся толпе. Их узнавали, и не очень охотно, но пропускали к Нему, признавая их право на близость к Иисусу. Учитель окинул их внимательным взглядом, посчитал каждого. Взор Его просветлел, все двенадцать оказались рядом, протяни только руку.
Иисус сел на траву, ученики и толпы людей последовали Его примеру. Всё затихло в ожидании. Напряжённые лица выдавали глубокую заинтересованность. Но молчание затягивалось.
«О чём Он станет говорить сегодня? Лицо Его так серьёзно, такая грусть написана на нем… А ведь всё помыслы этих людей — о будущей славе. Бедняки хотят от него заверений в том, что вместо жалких лачуг, скудной пищи, тяжкого труда и страха перед нищетой они получат поместья и смогут быть праздными до конца их жизни. Фарисеи и книжники ждут дня, когда перестанут ходить под ненавистными им римлянами, при этом получат все немыслимые сокровища величайшей империи мира… А я? Я тоже хочу от него мирского величия, возвышения Иерусалима над всеми народами? Или счастья себе и близким? Не хотел бы я быть на Его месте, когда все чего-то ждут, чего ты дать им просто не можешь… Достучаться до сердец невежественных и заблуждающихся людей так трудно! Но почему он молчит?»
Иисус поднял голову и произнёс глубоким, проникновенным голосом:
— Блаженны бедные и кроткие духом…
Трудно сказать, как долго говорил Учитель. Важно не это, важно то, что Он говорил. Ошеломлённый, оглушённый Его словами Иуда не сразу опомнился после того, как этот голос замолк. Целый рой мыслей теснился в его голове, отрывистых, спутанных, трудных. Он не успевал собрать их в целое, они разбегались, наплывали новые.
Он рассказал мне мою жизнь за последние десять лет в нескольких словах… Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся[273]. Я терял семью, хотел уйти к ессеям, мог потерять, да просто не встретив, и ту, что стала единственной, самой чистой радостью… Я уходил к ессеям, и был уверен, что это — навсегда, и правильней быть не может. Мои метания были искренними, я искал честно. И нашёл, и нашёл же! Только в общении с Учителем засияла мне Правда, и всё вокруг стало иным. Каждый день моей жизни насыщен, и никогда ранее я не был так счастлив… И как хотите, чтоб поступали с вами, так поступайте с другими. Будьте милостивы, милостивые помилованы будут… Бывал ли я милостив по отношению к кому-нибудь? Нет, очень долго, почти всю жизнь — нет! Бедная мама, если бы не Учитель, ты, моя кроткая и милая мать, так и осталась бы незамеченной мной. Ведь есть, есть подобные мысли и в Танахе[274], уж мне ли их не знать, но я не видел и не слышал, я словно ослеп и оглох на многие годы подряд… И отрицание богатства, и невозможность клятв — это я тоже не впервые слышу. У ессеев всякое произнесённое ими слово имеет больше веса, чем клятва, которая вовсе не употребляется, ведь её произнесение — больший грех, чем нарушение. Потерян человек тот, кому верят лишь тогда, когда он призывает имя Бога. И лишь теперь я понял, почему. Если ни один волос на голове своей не можешь сделать чёрным или белым, то к чему клятва, об исполнении которой ты не можешь знать? Ни о чём ты не ведаешь заранее, смешной и себялюбивый род человеческий, а клянёшься самим Богом! А это не пожелание, а требование даже — любите врагов ваших! Если учение этого Человека истинно, то кто из нас может спастись? Но как же это прекрасно сказано. Я буду пытаться, ибо Учителю обязан первой настоящей жизнью, та, прошлая, не в счёт… И потому, что это нечеловечески прекрасно. Но как же будет трудно! Как и не судить, и не быть судимым. И я, и отец мой — достойный пример осуждения друг друга, притом, что каждый уместил в своем глазу по бревну, которое следовало вытащить, а кивали друг на друга… Выносили приговор сами себе, по сути, помогая лукавому, обвинителю ближних. Прав Учитель, прав во всём, но правота ведь наказуема, наверное? Как он сказал: «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах…»[275] Звучит тревожно. Да ведь Учитель колеблет основание, на котором стоит фарисейская истина! Обвинения в лицемерии — а у них это лицемерие узаконено, разработано до мельчайших подробностей. Страшно то, что Он их вообще затронул, их святость и праведность. Посмел осмеять их хвалёные привычки. И раздачу милостыни в храмах, и прилюдные молитвы, и всё, что так дорого моему отцу. А с ним — всем фарисеям. Но ведь они из разряда непрощающих. Любовь к врагам своим так же не свойственна им, как свойственна действенная ненависть. Учитель разворошил осиное гнездо. Как можно было сказать священникам, что не нужен и Храм? Да за одну эту мысль они обрекут весь мир на опустошение и разорение… Ессеи не ходят в Храм, но не кричат об этом вслух. Они ушли от мира, оторвались от него и потому умерли для остальных. И священники относятся к ним с осуждением, но без ненависти. А Иисус опасен более, много более, он ведь идёт к народу своему с этими словами. Мне что-то страшно. Я думаю, что с этого мгновения они начнут охоту на Учителя. А значит — и на нас тоже?