Холодная любезность и допущение к свободному месту за столом — вот что предоставил он Иисусу в качестве своего гостеприимства. Но, вопреки ожиданию, Иисус не гневался и не обижался. Спокойно поздоровался с хозяином, сбросил сандалии и прошёл к столу. Столь же свободно расположился у стола, возлёг, не забыв поздороваться с другими гостями. Ел скромно, в небольших количествах, ещё меньше пил (Догадывался, что от него, напротив, ждали именно невоздержанности? В этом его часто упрекали неистовствующие в своей праведности фарисеи.). В общем разговоре участия почти не принимал, до того, как с вопросом не обратились к нему. По одному этому вопросу можно было судить о настроении собравшихся. Речь зашла о соблюдении дня субботнего. Они были наслышаны о чудесах исцелений. И, несмотря на то, что мало верили в сами эти чудеса, ибо никто из присутствующих их не видел, — разве не народ земли, рыбаков и крестьян лечил он прежде всего? — но правда ли, что он осквернял день субботний, занимаясь врачеванием?
Он чаще печалился, чем радовался, этот молодой человек. Грусть была присуща ему вообще, но сейчас она стала как будто сильней. С невесёлой улыбкой на лице он напомнил им историю о Шемайе и Гиллеле, двух раввинах, небезызвестных присутствующим гостям[229].
Лица Симона и его гостей выразили предельное негодование. Так легко справиться с ними на собственной их территории! И упрёк в том, что лишь дети земли — его ученики и исцелённые, отброшен, как неподобающий. И день субботний осквернён как бы по праву. А Гиллель с Шемайей — действительно уважаемые, чтимые Учителя фарисейства.
Но Иисус не остановился на этом. Он напомнил им, что обрезание проводится, невзирая на день покоя. И жертвы, приносимые в Храме, и пасхальный обряд приготовления праздничного агнца — тоже. Раздраженный этим заявлением Симон ринулся в бой:
— Священники в храме нарушают субботу, но не остальные! Лишь им дано право!
— Но говорю вам, что здесь Тот, кто больше храма…[230] — услышал он в ответ.
Это заявление вызвало больше, чем недоумение, оно возмутило их. Но в этом человеке по имени Иисус было столько достоинства, спокойствия и даже определенного величия, что спорить никто не решился. И потом, он обладал силой, которой не было у них. Если это была сила демоническая, а в этом никто из присутствующих не сомневался, то где уверенность, что он лишь исцеляет? А если может насылать болезни, то надо ли гневить его?!
Симон обозрел своих гостей. На лицах растерянность, недоумение и непонимание, у многих — гнев. Но все молчат. Говорят, промолчали и Ханан с Каиафой, когда нечто подобное он говорил на дворе храма. Вместе с ними промолчали и аристократы, военачальники, сановники, священники, левиты — все те, кто был непримиримыми врагами фарисеев, все саддукеи[231]. Все, кто грелся когда-то в солнечном блеске хасмонеевых князей[232], а теперь — династии Иродов, и не боятся даже самого Бога! Что же такое в этом человеке, что его не преследуют, не гонят, не казнят? От князя бесовского может быть дана такая сила, не иначе…
— Шим’он, — вновь раздался глубокий и спокойный голос. — Помышление сердца твоего несправедливо. Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит. И если сатана сатану изгоняет, то он разделился сам с собою: как же устоит царство его? [233]
Можно ли любить того, кто читает в сердце твоём, как в открытой книге? Только тогда, если помыслы твои чисты, и тебе не надо краснеть за них. Симон уже ненавидел этого своего гостя всем сердцем. И понимал — слишком много дано этому человеку. Никогда, никогда он не положит свои сокровища к ногам фарисеев. Будет делиться с каждым прохожим этими сокровищами. Но не с Симоном и теми, кого Симон представляет.
Но многие из гостей ещё не понимали. И вот, один из них, ещё молодой, увлекающийся, подскочил с блеском в глазах с места, где возлежал, и обратился к Иисусу с просьбой:
— Равви! Хотелось бы нам видеть от тебя знамение!
Долгая стояла тишина. Иисус поначалу улыбнулся этому блеску в глазах, выражавшему страстное желание молодого сердца. Он узнал того, кого не раз видел в толпе своих почитателей. Но остальные! Эти жадные, напряженные лица, на которых одновременно было недоверие и напряженное ожидание чего-то, и страх, и презрение, но только не вера, разочаровали его. Словно размышляя про себя, тихо, почти не слышно, произнес он:
— Род сей лукав; он ищет знамения: и знамение не дастся ему…[234]
Он говорил ещё, возможно, что-то нелицеприятное, и, наверное, Симон возразил бы, но как-то вдруг стало не до того. Сегодня был трудный день у Симона, день, когда Господь поистине испытывал терпение одного из лучших своих слуг. Нет, дом его был открыт для многих. Хотелось ли этого Симону или нет, но щедрым и гостеприимным ему приходилось быть, это было частью тщательно создаваемого им образа самого себя. Гостеприимство — добродетель весьма важная для фарисея, что поделаешь. Он, как Иов[235], мог сказать Господу, посылавшему ему одно испытание за другим сегодня: «Один ли я съедал кусок мой, и не ел ли от него сирота?.. Странник не ночевал на улице; двери мои я отворял прохожему»[236].
И вот очередная неприятность, да просто беда, что уж говорить. В его почтенный дом вошла женщина, и какая женщина! Её присутствие было не просто нежелательно, оно было даже противно!
Между тем, как же она была красива, Мария из Магдалы, в тот день! И даже не потому, что открыла плечи и распустила волосы по оголённым этим плечам, не озаботившись прикрыть их перед лицом весьма и весьма достойных и благочестивых мужей. Не потому, что лицо её было приукрашено всеми теми способами, что жрицы Ашторет не стеснялись применять, — где-то побелить, где-то подчернить, им, бесстыдницам, ведомы многие секреты, которые обычную женщину превратят в демона, во вторую Лилит[237]. Все эти уловки сегодня были не нужны ей, хотя оскорбленный до глубины души её приходом хозяин дома с огорчением отметил, что взгляды многих присутствующих так и потянулись к её лицу, плечам, бурлящему водопаду волос. И мало, мало, совсем мало было в их глазах благочестия!
Сегодня она была прекрасна, поскольку светилась изнутри. Вся она была — порыв, радость, счастье! Сумасшедшим светом сияли глаза, и шла она от порога до ложа, где был Иисус, недолго, а многим показалось — вечность! Вот так же вечно продолжаются полет чайки в небе над морем, прыжок тигра к убегающей жертве, восход солнца изо дня в день. Не остановить бег женщины к тому, кого она любит, и от бесчисленных повторений этого мгновения в веках прекрасное не исчезает. Оно ложится на лик вечности новым мазком, каждый раз — иным, но неизменно завораживающим, возвышающим душу. Пусть не увидел этого Симон, но кто-то из присутствующих разглядел и запомнил. Слабая улыбка тронула губы Иисуса. Он смотрел на неё, безразличный ко всему вокруг, словно она осталась в это мгновение единственным живым существом на свете. И она, остановившись перед ним, вряд ли видела кого-нибудь, а если и осознавала присутствие, то ей это было неважно. Опустившись на колени возле его ног, пожалуй, даже не опустившись, а упав на колени, словно счастье отняло у неё последние силы, она припала к его ногам, и слезы закапали из глаз её на неотмытые, пыльные ноги. Он попытался поднять её, потерявшись, и не мог, а она всё плакала, и улыбалась при этом, и шептала непослушными губами: «Я ушла, я ушла насовсем, как ты хотел! Примешь?» И никто, никто этого не слышал, ведь у неё просто пропал голос, а он услышал бы её, будь она даже немой!