И всё же он был привязан к жене по-своему, недаром повсюду скитался с ней. И при назначении на прокураторство в Иудею настаивал на её отъезде с ним, поставил это основным условием, хоть это и не было принято в обществе. Странником и солдатом он был в этой жизни, и таким оставался всегда, а она умела придать его походной жизни некоторый комфорт. Она умела быть незаметной, но её присутствие ощущалось во всём. Всегда вовремя поданная еда, любимое вино, рабы на страже его сна…
С ней было удобно, но не всегда. Иногда она вызывала в нём очевидное раздражение, почти гнев. Обращенное к нему, Пилату, лицо светилось от счастья, если он позволял себе её заметить. Она летела к нему по первому зову, она готова была к любым неудобствам и лишениям. Она была умна, образована, она была тонка, но… Но ему постоянно требовались другие — яркие, блестящие, страстные в постели женщины. И невольное ощущение своей вины преследовало его, особенно в дни, когда до неё, видимо, доходили разговоры и сплетни, и он видел её особенно грустной, со слезами на глазах. Он, Понтий Пилат, повидал многое в своей жизни, он был непоколебим и спокоен, даже если приходилось посылать своих людей на смерть — это доля воина, солдата, о чём тут горевать. Но слезы жены почему-то вызывали в нем досаду, сожаление, внутренний разлад. А срывался он на ней, кричал, выходил из себя, пытаясь убедить, что она нужна ему, нужна гораздо больше, чем кто бы то ни было, а всё остальное её просто не касается. И если бы она не была такой ограниченной, ревнивой дурой, то не стояла бы сейчас такая разнесчастная перед ним, а занялась бы делом…
Ещё он любил своих собак. У него была целая свора особой, бойцовской породы. Четыре суки, три кобеля. Они были чрезвычайно тяжелы, даже для своих значительных размеров, но при этом обладали великолепной грацией и силой. Брыли скрывали пасти крокодилов, шкуры было так много, что она свисала складками. Они дрались не только зубами, но и лапами, выпуская при этом когти.
Собаки этой породы выступали на аренах в битвах со львами, а лучших охранников нельзя было и пожелать. Стоили они Пилату баснословно дорого, да и содержать их было нелегко.
Предводителем этой великолепной стаи был Банга, любимец Пилата. Этот пластичный, с нахальным взглядом пёс был необыкновенно умён и предан хозяину. Пилат повсюду разъезжал с ним, вызывая порой неудовольствие людей брезгливых, но это мало его волновало, а порой даже забавляло. Бесстрашный пёс стоил нескольких охранников сразу. Это был прекрасный товарищ, обычно достаточно добродушный и даже весёлый. Но знали его таким только домочадцы. Стоило покинуть свой дом, он становился внимательным, насторожённым, не сводил с хозяина глаз. Благодаря врожденным качествам породы, выглядел Банга устрашающе, и неудивительно, что его боялись, слагая легенды о его силе и лютом характере. Понтий в принципе не возражал.
Прокуратор, не признаваясь в этом самому себе, был привязан к бывшему своему рабу, а ныне вольноотпущеннику Анту. Тот был рожден в дикой и снежной стране, откуда ещё юношей лет пятнадцати был вывезен греком-торговцем. Мальчишка соблазнился рассказами о теплых странах и синих морях. Он был недурён собой, прекрасно сложён, вечно улыбался. Собственного положения своего, когда грек его продал, поместив в школу гладиаторов, не понимал. Понтий выкупил его после одного из первых боев — было в мальчике что-то такое, прокуратор затруднился бы высказать это словами. Ощущение физической свежести, чистоты, мужества, наверное. Чем-то Ант напоминал ему собственного сына, младшего из двух. Но, в отличие от собственных сыновей, которых римская система воспитания рано увела из дома, с которыми Понтий никогда толком не общался, Ант оставался с ним последние десять лет. Понтий любил смотреть, как мальчишка возится с собаками. Банга свалился к нему на руки ещё малышом, и Ант возился с ним часами, спал со щенком, кормил с рук. Наблюдать их весёлую возню было одним из удовольствий Пилата, о которых он никому бы не рассказал. Оба — и пёс, и слуга, достигли возраста физического совершенства. В обоих чувствовалась хорошая порода. Бьющая через край сила часто приводила к схваткам. Надо было это видеть — как вначале в шутку, без злобы, они катались по полу, как всё чаще рычал Банга, вырываясь из железного кольца рук Анта, как пускал в ход зубы — слегка, всё ещё опасаясь причинить боль, — а потом и удары своей страшной лапой. Мальчишка выкрикивал что-то на своем непонятном языке, пёс заводился, всё чаще раздавалось рычание нешуточной злобы, укусы оставляли следы на коже Анта. Но никто здесь никого не боялся, и в какой-то момент, отскочив от мощной груди пса, Ант вкрадчиво и с долей упрека окликал собаку: «Банга!»… Всё менялось в одно мгновение, умница-пес, понимая, что зарвался, начинал подползать, всё ещё слабо рыча, на задних лапах, к слуге. И разглядев улыбку, расслышав смех, бросался лизать ему руки, смеющееся лицо…
Оба — и слуга, и пёс — относились к нему, Пилату, как-то одинаково. Это была любовь, конечно, но с такой долей уважения и преклонения, с такой почтительностью, словно он был Богом. По сути, таковым он для них и являлся. Да и для жены, Прокулы, кстати, тоже.
У него, Понтия, тоже был свой Бог в среде живых людей. Всё детство и короткую юность они провели с Ним в странной дружбе — с оттенком вражды. Так, ничего особенного, мальчишеское соперничество, ревность друг к другу, ко взаимным достоинствам. Слишком они были полярны во всём, и каждому находилась причина позавидовать.
Он был слишком умён для Пилата, впрочем, тоже не обделённого умом. Не столько умён, может быть а скорее излишне учён. Обнаруживал незаурядное усердие в благородных науках. Греческая и римская словесность, римская орфография и история, риторика. Даже этрусский язык и история: он был одним из немногих римлян, сохранивших в эту позднюю эпоху знание этрусского языка, считался признанным знатоком древностей, этому искусству обучался у Тита Ливия[16].
Но в плане физическом природа обделила Его. Часто болел в детстве, и как следствие, был слаб телом. Он прихрамывал при ходьбе, беспокоили боли в желудке, преследовали простуды. Даже на гладиаторских играх, устроенных в память отца, сидел на трибуне в чём-то вроде чепца — palliolum. Чепец защищал уши и горло от простуды, носили его при болезни, дома, никак не на людях. Немало тогда Он выслушал насмешек от Пилата, злился, пыхтел, краснел. И отвечал эпиграммами, остриё которых было направлено на якобы общеизвестную глупость Понтия.
Пилат был устроен проще. Его тянуло к играм, гимнастическим упражнениям, позже — к сражениям, в которых он хотел, нет — мечтал принимать участие, к лошадям и собакам.
Ему же это было чуждо, как греческая словесность — Пилату. При попытке затеять даже небольшую драку, просто весёлую потасовку, Он всегда и неизменно терпел поражение. Хотя добросовестно отбивался, пытался даже укусить Пилата или лягнуть его побольнее.
Их дружба с годами приобретала несколько иной характер: покровительственный со стороны Него и подчиненный со стороны Пилата, к тому времени уже прекрасно понимавшего, что ни по положению, ни по уму он не может претендовать на лидерство.
Странным образом они сблизились в период созревания. Это время, мучительное для всех мальчиков без исключения, время появления осознанных желаний, влечения к женщине, для них протекало тем более непросто. Эпоха не сочувствовала целомудрию и скромности. Даже о Божественном Юлии говорили вслух, подвергая имя его поношению, что он сожительствовал с Никомедом[17], царем Вифинии. Повторяли всем известные строчки Лициния Кальва[18]:
«…и всё остальное,
Чем у вифинцев владел Цезарев задний дружок».
Распевали насмешливые песни о том, что