Вот он летит с разбега в море, что-то громко кричит на ходу. Ныряет, плывёт под водой долго, пока хватает воздуха в лёгких. Вынырнул, смеясь, развернулся к берегу, хочет позвать друзей. Но видит их маленькие фигурки, бегущие в сторону деревни со всей доступной скоростью. А на берегу — высокий человек в белых одеяниях жреца, с выбритой наголо головой. И за ним — ещё люди, и кто-то из них грозит ему палкой, кто-то руками, жестами приказывает выбираться на берег. Никто не нарушает молчания в присутствии этой бесстрастной живой статуи, но жесты весьма красноречивы. И перепуганный Ормус торопится вылезти из воды.
— Остановись! — раздался вдруг голос жреца, когда мальчик уже миновал с низко опущенной головой эту величественную тень.
Ормус застыл, не смея поднять глаз.
— Разве ты не знаешь, что я приказал не пускать на этот берег никого из вашего поселения, чтобы ничто не мешало мне в эти дни? Ты грязен, криклив, глуп, ты осквернил и берег, и воду своим присутствием. По какой причине, не скажешь ли, я должен простить тебе это и отпустить тебя?
Как бы ни был напуган, а скорее — смущён своим проступком Ормус, но в его короткой к тому времени и чистой жизни ещё не было больших страхов. Он привык к рассветам и закатам, щедрости моря и солнца, не знал иных людей, кроме жителей деревушки, а они, дети этой природы, не были злы. Самым большим наказанием в его жизни были шлепки отца, и хотя его пугали смертью за нарушение покоя высокого гостя, но что есть смерть для мальчишки в его годы? Её просто не существует в его маленьком сознании, вот и всё. И потому он поднял голову, и улыбнулся навстречу этому жгучему взору. Пусть все вокруг трепетали под взглядом жреца, но для него, Ормуса, он был сейчас еще одним, вроде отца, строгим наставником, не желающим на самом деле зла.
— Потому что я всегда купался здесь, когда не было господина, и вода с песком всё равно уже грязные, ничего!
Лёгкая улыбка тронула губы жреца на мгновение, да тут же пропала.
— Хорошо, иди. Ты прощён. Но, может быть, я пришлю за тобой, если надумаю.
Он умчался как ветер, к дому, к своей не слишком ласковой, обремененной детьми, но любимой матери, к спокойному отцу. А дней через десять, на рассвете, за ним пришли. Громко плакала мать, ей вторили перепуганные насмерть сёстры и младший брат, отец скрипел зубами, пытался упрашивать посланных, хватая их за руки, простираясь ниц, но тщётно. Его, Ормуса, носившего тогда теперь полузабытое им и не употребляемое никем имя, полусонного, ничего не понимающего, уже вытащили за порог, на который бросили несколько монет… Детство закончилось. Он был обязан этим своему бесстрашному ответу на берегу и обаятельной улыбке. Да ещё всесильной воле верховного жреца, который рассуждал приблизительно таким образом: «Мальчишка неглуп, смел… пожалуй, даже красив по-своему… Если получится, приобщим со временем к делу, если выживет, конечно, а нет — то воля Атона. Иногда необходимо менять текущую в наших жилах кровь на новую, разве не случалось мне наблюдать, как слияние кровей меняет в лучшую сторону людей и животных? Впрочем, до этого далеко, а пока… начнет в Долине Царей свое служение. Выживет — позабочусь о нём и дальше».
Так Ормус попал в город мертвых, у подножия священных Фиванских гор, за которыми садится солнце, в царство Осириса, царя загробного мира. Выжженное солнцем пустыни место — обитель вечного покоя. Долина Царей и Долина Цариц. Длинные коридоры в известняковой скале, круто уходящие вниз, на глубину. Потолки в коридорах, опускающиеся прямо на голову, низкие, давящие, могущие осыпаться в любую минуту, отрезав путь к солнцу, к животворящему теплу. Секретные падающие двери, замаскированные земляными холмами и насыпями входы и выходы. И вокруг — невыносимый запах тления человеческих тел в совокупности с ароматами благовоний — ладана и мирры, ароматических жидкостей — пальмового вина, например, называемого «урб» — как он ненавидел этот сладкий, приторный запах! Темнота, и запах, запах, пронизывающий насквозь тело, пропитывающий его до самого сердца.
Его учили бесшумно продвигаться в темноте. Видеть в темноте, сливаться с ней и со стенами гробниц. Чувствовать на расстоянии тепло человеческого тела, ощущать запах страха, исходящего от него. Учили метать нож в спину грабителя, осмелившегося нарушить покой обитателей гробниц. Вся его жизнь состояла теперь из страха — своего и чужого. Немало было охотников на царские сокровища гробниц. А он был охотником на этих охотников.
Поначалу он страстно мечтал о море. Потом уже нет, главным стало солнце. Солнце, согревающее тело и душу, наполняющее всё светом, радостью. Он почти не видел его, днём приходилось спать, а вечерами и ночью заниматься ремеслом убийцы, в паре с ночными ремесленниками грабежа. Убивать он научился в совершенстве, и страха перед убийством не испытывал. Куда ужаснее было ощущение собственного страха перед погружением в тесноту и мрак гробниц, в этот тлетворный мир, где царила смерть.
Страх однажды пришел к нему в наглухо замурованной пещере детства, и навечно остался с ним таким — маленький человечек на двух, но козьих ножках, весь покрытый слизью, пахнущий тлением, с непропорционально большой головой, настоящий обитатель гробниц. Почему-то когти на руках его, а кисти рук не соединены с предплечьем, и живут где-то рядом, сами по себе, и хаотичны их движения, и возможность протянуть эту летающую кисть как угодно далеко, до твоего беззащитного горла, например, — они ужасны… Видение приходило к нему день за днём, человечек показывал пальцем на саркофаг и мерзко, гадко смеялся — словно блеял. Ормус видел его наяву в темноте упрятанных от солнца гробниц, порой человечек мелькал за тёмным углом и посреди белого дня. К тому времени ещё не произошло их слияния, Ормуса и его видения страха. Это случилось позже.
Верховный жрец не забыл мальчишку — он любил творить новое, лепить судьбы и обстоятельства. Это, в определенном смысле, было содержанием его деятельности, её главной составляющей. В возрасте двадцати лет Ормус был отозван Херихором в Фивы, в храм Амона. Началась новая жизнь, и снова его натаскивали, обучали, не давая передышки. Он овладел искусством транса — к удовольствию Херихора, теперь не выпускающего его из виду, он делал немалые успехи. Сам Ормус не удивлялся своим способностям — это было следствием воспитания, пройденного в гробницах Долины Царей. Если умеешь чувствовать человека так, словно им стал, и это уже не ты, и уже не он, а нечто общее, одно, то не так уж это трудно — посылать приказы себе самому. А подчинится приказу тот в тебе, кто из общего составляющего слабей, ничтожней. И это, конечно, не ты сам, обученный сопротивлению, тренированный, ты, стоящий на более высокой ступени. Вряд ли это объяснение подошло бы в качестве обучающего сетеп-са, но так понимал это Ормус.
В двадцать пять лет его уже признали мастером сетеп-са — гипнотического внушения. Он творил чудеса, лепил из людей, как из глины, всё, что хотел. Его начинали бояться. Неискушенный доселе ум при наличии достаточно тренированного тела и мощного сознания — вот чем он был в тот период жизни. Но состарившемуся Херихору и этого было мало. Слишком он был доволен своей проницательностью, позволившей вырвать эту драгоценность, эту восходящую звезду жреческой касты из нищего, полуголодного, наивного существования. Он гордился им, своим созданием. И старался сделать из него совершенство. Именно поэтому он преодолел все преграды, стоявшие перед Ормусом как перед выходцем из чуждой среды. Он дал ему знание, превышающее собственное. И тайны движения звезд, и тайны человеческого тела, и врачевание этого тела, и все стороны религии Египта, такой разнообразной, со всеми её обрядами — ничто не было сокрыто от ученика. Когда собственных знаний стало мало, он отправил Ормуса в Мен-нофр[137], потом в Александрию.
За эти годы Ормус окончательно забыл лица родителей, братьев и сестёр. Смутно вспоминались ночные звёзды, огромные, блестящие, так низко висящие на небосводе в этой части света. Запах жареной на костре рыбы. Вкус солёной морской воды. Утреннее солнце, встающее из-за моря, багряно-алое, предвещающее тёплый, радостный день с его простыми трудами.