Критическая реакция на публикацию в «Окне» «Розановых писем» не заставила себя долго ждать. 8 июля на страницах берлинского «Руля» (№ 791. С. 7) появились «Литературные заметки» за подписью Б. Каменецкий. Под этим псевдонимом печатался не кто иной, как Юлий Исаевич Айхенвальд. Для полноты реконструируемой картины следует отступить на несколько лет назад и упомянуть о рецензии критика на второй короб «Опавших листьев», опубликованной в 1915 году под красноречивым названием «Неопрятность». Тогда Айхенвальд писал:
…Г. Розанов гораздо поверхностнее, чем он думает. То порнографическое и циническое, то обывательское и пошлое, чем он наполнил свои страницы, та жалкая тина сплетни, в которой он вязнет, все это — общедоступно и банально[856]…
Публикация воспоминаний Ремизова вызвала у Айхенвальда новый приступ антирозановской идиосинкразии. В «Розановых письмах» критик усмотрел тенденцию их автора подражать самым негативным сторонам творческой манеры героя повествования:
Можно по-всякому относиться к последнему
(т. е. к Розанову. — Е.О.),
как к писателю; но несомненно то, что он оставил по себе репутацию исключительной моральной неопрятности. Теперь Ремизов, своими сообщениями, своими пошлостями, не только подтверждает и усиливает эту древнюю славу, но и, кроме моральной неопрятности своего друга, рисует еще и физическую <…> то, что он сообщает о Розанове, об его эротике и даже об его физиологии, выходит за пределы всякого приличия и пристойности. Он, например, в самом буквальном смысле слова рассказывает о грязном белье Розанова
[857]…
В данном случае Айхенвальд указывает на один из эпизодов главы «На блокноте», содержащей выдержки из ремизовского дневника за 1905 год. В нем воспроизведена конфузная история, случившаяся с Розановым в одной из зарубежных поездок. Анекдот, пересказанный со слов друга, акцентирует внимание читателя на душевных достоинствах русских перед иностранцами. Айхенвальд же использует этот рассказ как повод для моральной дискредитации и его героя, и самого рассказчика. Действительно, первым, кто открыл шлюз личной интимности в русской литературе, был сам В. В. Розанов. Еще в «Опавших листьях» философ демонстративно заявлял:
Литературу я чувствую как штаны. Так же близко и вообще «как свое». Их бережешь, ценишь, «всегда в них» (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться???!!! <…> Дорогое (в литературе) — именно штаны. Вечное, теплое. Бесцеремонное[858].
«Штанами» в те времена, как зафиксировано словарем Даля, называлось исподнее белье, которое надевалось под брюки. Как видим, философ считал возможным полную объективацию собственного «интимного». Причем самоцелью таких откровений была не демонстрация «исподнего», а максимальное самовыражение «Я» без оглядки на неведомого «читателя». В зачине «Уединенного» Розанов признавался:
Ах, добрый читатель, я уже давно пишу «без читателя», — просто потому что нравится. Как «без читателя» и издаю <…> С читателем гораздо скучнее, чем одному. Он разинет рот и ждет, что ты ему положишь? <…> Ну его к Богу[859]…
Айхенвальд, обвинявший в «неопрятности» Розанова и адресующий теперь эти инвективы Ремизову, более всего раздражен самим фактом авторского равнодушия к читателю. Неслучайно критик в своей рецензии выступает с позиций не только законодателя этических и эстетических норм в литературе, но и выразителя читательских предпочтений:
…Писать надо для тех, кто не читает. Это значит, другими словами: нужно иметь в виду такого читателя, теоретического и далеко<го>, который от литературы хочет больше, чем литература, который хочет от нее жизни, для которого книга не имеет самодовлеющего значения, а только представляет собою к этой жизни временный мост. <…> Он [Ремизов] пишет для писателей, — а уж наверное писать надо для читателей[860].
Дописывая «Ки-ки» уже после выхода статьи Айхенвальда — во второй половине июля, Ремизов, конечно, не мог пройти ни мимо обвинений в публичной демонстрации чужого «грязного белья», ни мимо директив «для кого писать»[861]. И как следствие — в парадоксально-иронической манере он соединяет в этой главке упомянутый Айхенвальдом «мост» с фамилией самого критика:
По-русски мост, а по-немецки — брюки (die Brücke). Про это всякий знает, кто попал в Берлин — Берлин есть город стомостый! — и на Варшавских брюках (Warschauer Brücke) по подземной дороге пересадка. «Брюки» — это еще туда-сюда и теперь едва ли кого смутит, разве что Ю. А. Айхенвальда, и никакими «невыразимыми» и «продолжениями» нет нужды заменять[862].
Как видим, фарсовый заряд, усиленный звуковым сходством немецкого и русского слов, направлен прямо в критика. Напоминая ему про интимные штаны, Ремизов, как обычно, делает это не прямо, а намеком, употребляя внешне вполне благопристойное синонимическое название брюки. Ирония данного пассажа состоит в том, что слова невыразимые и продолжения в русском языке XIX века служили эвфемистической заменой названий нижнего белья — панталон и кальсон[863].
Вместе с тем за эксплицитными обвинениями критика и имплицитными ответами писателя вокруг темы «неприличий» в литературном произведении вырисовываются куда более значимые вопросы эмигрантского самосознания: для чего существует литература и для кого пишет писатель. Эмиграция в корне поменяла ментальность людей. Необходимость приспосабливаться к новым условиям, налаживать быт, искать ответы на вопросы о личной и коллективной вине — заставляла интеллигенцию так или иначе реагировать на новые вызовы эпохи. За время, прошедшее от «Неопрятности» до «Литературных заметок», эстетическая позиция Айхенвальда претерпела радикальные изменения. До революции критик определенно предпочитал правде жизни эстетизированную ложь.
…Суть литературы, — писал он в 1915 году, — как раз в творчестве, в том возвышающем обмане, который не только дороже тьмы низких истин, но и реальнее их, потому что вымысел идеала действительнее факта[864].
В 1923 году он уже требовал прямо противоположного, заявляя, что первейшая обязанность литератора — подниматься до высот трагедийного осмысления жизни. По поводу «Розановых писем» он писал:
…Не вечным и не серьезным занимается в данном случае Ремизов. Если бы не проникшие в его повествование отдельные отзвуки той трагической серьезности, какою отличается наша година, то, на фоне последней, даже кощунственное впечатление производили бы те пустяки и вздор, которым тешит себя и кое-кого другого наш талантливый стилист, те игрушки, те словесные балясы, которые он точит с таким ненужным искусством[865].
Неизвестно, являлась ли синонимическая пара (штаны — брюки) намеренной иронической аллюзией на произошедшую с Айхенвальдом мировоззренческую метаморфозу. Однако не вызывает сомнений очевидное желание автора «Кукхи» вполне серьезно ответить на вопрос, в чем заключается смысл подлинной трагедии. Для пояснения этого тезиса вернемся к самому началу главки «Ки-ки», где «трагедии» лингвистических несовпадений — двойничеству русских и иностранных слов — противопоставляются некие «анекдоты из жизни греческой королевской семьи».