Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

так называемыми эстетическими эмоциями (художественными впечатлениями или просто внешними щекотаниями чувств) заменить те внутренние, нравственные удовлетворения, которые ищет дух, когда чувствует себя одиноким и оторванным от других людей, когда жаждет Бога[396].

Тогда, в первые годы XX столетия, Леонид Семенов, внук сенатора, прославленного географа, общественного и государственного деятеля и сын председателя отделения статистики Русского географического общества, будучи студентом историко-филологического факультета Петербургского университета, вошел в литературную среду. Сначала в студенческий поэтический кружок под руководством Б. В. Никольского, где дружески сблизился с В. Л. Поляковым и А. Блоком[397]; затем, в 1903 году, — под покровительство Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус, в круг молодых авторов, печатавшихся в руководимом ими журнале «Новый путь». В восприятии еще более юного, начинающего поэта Вл. Пяста Семенов уже тогда представал вполне значительным и определившимся литературным талантом — «пронзал, поворачивал все внутри своими выстраданными, горячими, горячо произносимыми строфами»[398]. Тогда же, в 1903-м, Семенов завязал знакомство со своим ровесником, который почти одновременно с ним пришел в литературу и также оказался в сфере духовного притяжения четы Мережковских, — с Андреем Белым.

Их общение началось в особо знаменательный для Белого день — 31 мая 1903 года, непосредственно после похорон отца Белого, Н. В. Бугаева, на кладбище Новодевичьего монастыря и поминальной церемонии в ресторане «Прага».

Вернувшись оттуда, — вспоминает Белый, — я застал у себя Леонида Дмитриевича Семенова, поэта, писателя, еще студента; он приехал из Петербурга передать мне что-то от Мережковских; и — хотел было уйти; но я оставил его у себя[399].

Описывая события последующих дней (первая половина июня 1903 года), Белый отмечает:

…Почти каждый день ко мне приходил Леонид Дмитриевич Семенов; мы с ним совершали длинные прогулки по Москве, чаще всего оканчивающиеся сидением на лавочке в Новодевичьем Монастыре; мы посещали могилы Соловьевых, отца, Поливанова, Владимира Соловьева; и у этих могил происходили горячие и оживленнейшие разговоры наши о Боге, о России, о самодержавии и революции, о стихах, о Блоке, о Мережковских[400].

«…Две недели провожу в упорных беседах с ним», — резюмирует Белый[401]. В мемуарах в отдельной главке «Леонид Семенов» он затрагивает отчасти проблематику этих бесед:

…Казалось, что он — демагог и оратор, углами локтей протолкавшийся к кафедре, чтобы басить, агитировать, распространять убеждения — месиво из черносотенства, славянофильства с народничеством; он выдумывал своих крестьян и царя своего, чтобы скоро разбиться об эти утопии, ратовал против капитализма; дичайшая неразбериха; не то монархист, а не то анархист! <…> Меня раздражало его самомненье, желание стать моим руководителем, организатором политических мнений; огромнейшее самомнение перло из его слов на меня <…>[402].

Андрей Белый не в силах передать много лет спустя в конкретных аргументах и деталях содержание тогдашних разговоров и не пытается фантазировать на эту тему. Составить определенное представление о проблематике и тональности дебатов между ним и Семеновым можно по двум письмам последнего (они сохранились в архиве Белого, датируются тем же 1903 годом). Первое из них — не самое первое в завязавшейся переписке: утрачено как минимум одно письмо Семенова к Белому — оно содержало какие-то критические суждения по адресу московской группы поэтов-«декадентов», объединенных вокруг издательства «Скорпион», и вызвало возражения со стороны Белого. (Он же, насколько можно судить по письму Семенова от 5 октября 1903 года, воспринял то послание как отповедь от имени петербургской группы, сплотившейся в «Новом Пути».) Письмо Семенова служит наглядным подтверждением вышеприведенных слов Белого относительно доктринального характера личности его автора. (Что отмечали и другие знавшие Семенова люди, в частности товарищ по университету Ю. Бекман: «Его прямой и резкий характер требовал не только соглашения с ним, но даже подчинения <…>»[403].) Это — ответ на неизвестное нам письмо Белого (ни одно из его писем к Семенову не сохранилось):

5. X. 1903.

Вчера получил Ваше письмо. Огорчило. Отложил его в сторону, занимался своим делом. Меня немного лихорадило, был нездоров. Взял вечером Фета. Прочел подряд его элегии и думы. Вспомнил о Вас. Взял «Будем как Солнце» и тоже не отрываясь прочел почти всё до конца, и изумился. Какой грандиозный мир, какая сила! какой стих и какая искренность!

Я всех люблю равно, любовью равнодушной,
………………………………………………………………………
Я всех люблю равно, любовью безучастной.
Пожалейте, люди добрые, меня[404].

Да я жалею его. Мне жаль его, мне жаль его, потому что ему нет выхода из его прекрасного, таинственного то светлого, то мрачного замка. Он в нем вечный узник, несчастный узник с угрюмым взором каторжника, он никогда, никогда никого не согреет, никогда не станет солнцем, никогда не станет горячим лучом. Странный он человек — он светит, его лучи ослепительно-переливны, но это — свет холодный, не греющий, не ласковый, «электрический» свет, не оживляющий, а мертвящий. Я ненавижу электрический свет — при нем живые лица мне кажутся мертвыми — механическими масками, пугают меня своей роковой безжизненностью, своей непроизвольной переменностью. Я пришел к вам издалека; там в лесу у меня мерзнет жалкое слабое существо; я пришел ночью, я шел на свет, я захватил с собою лучину, чтобы затеплить ее — бережно донести назад и там у себя развести костер и согреть любимое умирающее существо, — и я прихожу и вижу электрический фонарь — и нигде живой искры, о которую я мог бы зажечь свою лучину, ее унести к себе, и у себя развести костер. А там в лесу умирают… и в эту минуту вы начинаете мне толковать про мудрость и хитрость инженера, изобретшего фонарь, познавшего законы энергии, механики и т. д. и т. д., и каков же должен быть мой ужас, когда я узнаю, что этот самый гениальный ваш инженер — как милостыни просит у кого? у читателей, у малых сих?

Пожалейте, люди добрые, меня.
Мне уж больше не увидеть блеска дня.
Сам себя слепым я сделал, как Эдип.
Мудрым будучи, от мудрости погиб и т. д.
………………………………………………………………………
Я на солнце глянул, солнце разгадал и т. д.
………………………………………………………………………
Пожалейте соблазненного мечтой![405]

Несчастный! он соблазнен безумной мечтой! Изобретя свой электрический фонарь, он вообразил себе, что он изобрел солнце (разгадал его!), и с этим фонарем заперся в своем замке и живет в нем один — слепой, сам себя заковавший каторжник! и какой крик:

Пожалейте, люди добрые, меня!

Да, я его жалею! Но что же делать?

Простите, дорогой Борис Николаевич, всего бы меньше хотел я обидеть Вас, грубо задевать Ваши личные человеческие (как они меня приятно поразили!) чувства. Не о Константине Д. Бальмонте, человеке с рыжей бородкой, очень может быть, добром, любящем выпить, Вашем друге — и не о Валерии Яковлевиче Брюсове, человеке женатом и, конечно, не думающем о потехах с козой на лужайке[406] — говорил и говорю я Вам, и не о литераторах Бальмонте и Брюсове — выразился я, что они лишни и пусты. Как от литераторов — от них ничего другого — кроме как корректности и литературной добропорядочности, и не требуется. Но что значит какое-то противоположение их Мережковским — в этом отношении? Я совершенно не понимаю! мое письмо к Вам — я думаю — не заключало в себе ничего такого, что могло бы дать Вам повод — считать его выражением взглядов Нового Пути, и ни я, ни Мережковские ничего подобного никогда и не думали выражать в печати! Это раз, а затем я лично за себя скажу, что не считаю себя обязанным скрывать свои мнения о Бальмонте и Брюсове — от «малых сих», с одним конечно условием: выражать эти мнения литературно. То есть так, чтобы они не вызывали такие прискорбные недоразумения, как мое письмо, написанное наспех, под впечатлением и лично к Вам. Иначе что это за странная жреческая каста, какое-то замкнутое деление на посвященных и не посвященных! И так я не говорил ни о Ваших друзьях Бальм<онте> и Бр<юсове>, ни о литераторах — в том узком смысле, как Вы это слово очевидно понимаете. Я говорил, если можно так выразиться, об их литературных личностях. И в этом смысле — если Вы это мое выражение поймете — я, простите, Борис Николаевич, — не беру и не могу — взять своих слов назад.

Я не собираюсь и никогда не собирался писать критических статей о Бальм<онте>, о Брюс<ове>. Это, по-моему, теперь в том же смысле лишнее дело, как лишни и они сами. Но Ваше письмо побуждает меня сказать Вам кое-что из того, что я о Вас и о них думаю. Не нотации я Вам читаю — Борис Николаевич! — зачем такое обидное слово! Простите, если мое письмо приняло такой нежелательный вид, но мне иногда страшно за Вас, страшно и за себя. Может быть, в этом последнем признании Вы найдете для меня оправдание в моей резкости. Я, может быть, потому и резок — и даже пристрастен, необъективен — потому что не победил еще в себе Бальмонта и Брюсова — потому что борюсь с ними в себе. Вы пишете мне, что Вы бываете «взорваны», когда Вам начинают говорить о «декадентстве» извне. Во-первых, Вы, значит, знаете, что такое «декадентство». Дело тут, конечно, не в словесных определениях, о которых можно бесконечно спорить, но Вы, значит, знаете, что оно, если различаете «его» «внутри» и «его» «извне» — если бываете даже «взорваны», когда осмеливаются говорить Вам о нем «извне». Но Боже мой! все мое письмо только и было вызвано желанием, чтобы Вы искусились выйти из этого «декадентства», чтобы Вы хоть раз взглянули на него именно «извне» — проверили бы себя: прорыв ли это к солнцу — или к электрическому фонарю Бальмонта — то, что Вы чувствуете. Не запирайтесь в этом замке «Я» — как Бальмонт, как Брюсов, как раньше их Baudelaire, Verlaine, как до последнего времени Мережковский — иначе будет время, что и Вы, вместо того чтобы светить и греть других, придете к «малым сим» с криком: «Пожалейте, люди добрые, меня!». Не предостережение это Вам, не нотация, это — просто мои чувства к Вам. И в ответ Вы лепечете мне азбучные истины, и поистине «нотации». Ну кто же спорит, что легкомысленно говорить про человека: он — лишний! не Раскольников я! и не сотрудник Петербургского листка[407], чтобы сказать про Бальмонта и Брюсова — они пустые люди — в том смысле как говорят — «она — пустая барынька»! Азбучная это истина — говорить, что все — нужно, все существует, следовательно, все нужно, все чем-нибудь обусловлено и что-нибудь собою обусловливает. Легко сказать, что Бальмонт — сын своего века, плод мучительных, исторических, нравственных, философских переживаний и т. д.! О sancta simplicitas! Вы чисто по-бальмонтовски убегаете от ответственности суда, от суда над собой в блаженную тишь холодного философского сознания; я — сын своего века, я чудный таинственный тропический цветок — выросший на почве таких-то и таких-то переживаний, — возделанной такими-то и такими-то гениями, — и вот как я сложен и чуден! любуйтесь мною! О! я знаю, что в миллионы раз легче сказать: «я знаю, что ничего не знаю», «все существующее законно» — и, удовлетворившись такой азбукой, сложа руки любоваться своим отражением в «книге символов» — чем взять метлу в руки и сказать: я знаю, что — добро и что зло, и что нужно и что — ненужно, — идите, «малые сии», я отмету сор от бисера! и прежде всего это сделать в себе. Ведь тут суд! тут страшная ответственность суда, тут личное дерзание, тут подвиг! А там ничего — холодное зеркало — сознания! Возьмите книгу «Будем как солнце» — Боже мой! какая мерзлая, механическая ретроспективность! Какое убийственное отсутствие личного дерзания, личной смелости, подвига! Какая азбучная философия. Чисто механическое отражение — личности, правда — может быть, сложной, глубокой, великолепной, как Арум[408], — но ведь это не жизнь — не биение, не стремление — не прорыв! И я беру на себя дерзость и смелость сказать, что это ненужно и лишне, оговорюсь: теперь и не так спроста, огулом, а

<b>для</b>
того, о чем грезите Вы, о чем плачет в своей каторге сам Бальмонт, и в стремлении к чему — быть может — сходимся
<b>мы.</b>
Это — нужно, но чисто отрицательно — поучительно, что вот, мол, люди — бились, стучались в дверь, просили солнца и получили электричество вместо него, сначала обрадовались, а потом плакали: — пожалейте, люди добрые, нас! Это было нужно — но только потому, что это неизбежно, а не в прямом телеологическом смысле. Было нужно, чтобы по пути люди вошли в эти страшные замки — заглянули: — не в них ли то, чего мы ищем и жаждем, и вот, нагоняя страх на нас, идущих им вслед, — несется из этих замков как предостережение — их крик: Пожалейте нас, люди добрые. Пожалейте нас, соблазненных лживой мечтой! И мы идем мимо, потому что мы не потеряли еще надежды найти огонь солнца, зажечь о него свои светильники, разнести их по хижинам «малых сих», спалить ими стены проклятых замков, освободить каторжников и из «сумрачных и гордых паладинов»[409] — сделать их ласковыми светлыми детьми. Но довольно! мы, может быть, говорим разными языками! Не беру и слова «пустой» назад. Не потому только, что пусто — это созерцание своих переживаний, и их отражений в символах, а и потому что — заверяя меня в литературной добропорядочности Брюсова, в чем я и не сомневался, Вы не доказали мне, что Брюсов — не нигилист, т. е. чтобы в нем было хоть что-нибудь, на что бы он мог опереться в личных дерзаниях, которые у него точно так же отсутствуют, как и у Бальмонта. Он ничего не знает, вот что я о нем думаю, пока не докажут мне противного. Он занят только собой, потому что, как и Бальмонт, умывая руки от всякого суда, он — безвольно созерцает поток своего сознания, свои переживания, текущие как река перед ним, мимо, сами собой и больше ничего. Он — индифферентист. Но я чувствую, что Вы меня опять не поймете. Но что собственно дало мне повод так резко высказаться о Брюсове, — так это — известие, что он бежит в Париж. Как?! теперь, когда здесь готовятся, зреют решающие, грозные события, когда готовится каждому испытание в его личной вере и крепости, он бежит… Для чего? Простите — я не могу себе это иначе представить, как так: Ему надоело, наскучило созерцать одну и ту же переменность своей личности, одно и то же течение своего сознания — и вот, чтобы его разнообразить, он прибегает к такому детскому, простому чисто механическому средству — замене одних внешних впечатлений другими. Там новые улицы, новые физиономии, люди, языки — они станут новыми элементами его переживаний, новой пищей его механически их воспринимающего и пережевывающего сознания. Будет все-таки — некоторое разнообразие, перемена белья, она не замедлит отразиться и в какой-нибудь «книге символов». Ее прочтут московские друзья и превознесут за новизну. Как это просто! Так это или не так? В ответ на это Вы толкуете мне о том, что Афанасий Афан<а>с<ьевич> Шеншин — не Фет, который говорит про себя «с бородою седою — верховный я жрец»[410]. Да неужели?!?! Ужели эта необыкновенная истина только вам и открыта в ваших теософских кружках в Москве?! — Я, конечно, не Вы, и еще менее Фет, и Брюсов, но представьте себе! и я знаю, что я не мал, когда говорил про себя: Я — горний дух непобежденный. Но изменяет ли это хоть что-нибудь в том, против чего я спорю!? Эта личность (индивидуальность, по Вашей терминологии) — может ошибаться и падать, может обнаруживать декадентство (упадок), бессилие и обнаруживает его, когда, как Бальмонт, отказывается от всякого делания, покорствует механической игре своего течения (эта личность — всегда течение, переменность Бальмонта). Это не переоценка всех ценностей, а отказ от всякой оценки — т. е. именно делания (какое же другое делание можно требовать от этой личности — не маханье же топором и руками?!) — так это отказ от деланья, говорю я, — когда Бальмонт — говорит: Я ничей, полюбил я беспутство свое[411], Все равно мне, человек плох или хорош[412] и т. д. и т. д. до бесконечности. Решите сами, что легче? Сказать ли, что я не знаю, что добро и что зло? ибо все существует — во мне и следовательно — все законно едино, равно — или взять меч и разрубить себя пополам и сказать про одну половину, она добро, а про другую: она — зло. Ведь первое ни к чему не обязывает! и потому оно и бесплодно и, по-моему, лишне, а второе осуждает — взявшего меч на вечный подвиг, обязывает к неустанной напряженности, к вечному мучительному «настороже» и деланию! Первое — по-моему — трусость бессилия, Пилатовское умывание рук. Против него-то в декадентстве я и спорю, его-то и боюсь, боюсь за Вас, не легкость ли его — Вы приняли за прорыв из мучительной, нудной борьбы Достоевского, Толстого, ибо уж они-то не уставали в своем мучительном делании! А вы что?

Вы говорите про символизм — ничего против этого не спорю. Но зачем Вы как-то таинственно завертываетесь при этом в плащ жреца! Может быть, — вы и знаете об этом что-нибудь большее, чем я! Но пока вы не откроете этого, я наравне с profanum vulgus[413] буду только недоверчиво улыбаться. Простите, иначе не могу! побольше трезвости! Будем как солнце, но не солнцем при затмении. — Приглашая Вас стать «извне» — не ко всему тому, что Вы называете декадентством, — а вот к тому, о чем я говорю в этом письме, — я не звал Вас стать перебежчиком в другой лагерь, потому что сам ни к какому лагерю не принадлежу. Зачем Вы притащили за волосы либерализм и даже марксизм сюда?! — Не отрицаю глубины личности у Бальмонта, вернее, глубины философского прозрения своей личности — у него, знаю у Брюсова — в высшей степени прекрасную и трогательную, человеческую черту — но это все нисколько не касается того, о чем я говорю. Допускаю даже и то, что я их неправильно односторонне понимаю, но это все не исключает моего страха за Вас, и если Вы меня не понимаете, то тем страшнее мне за Вас. Но тогда оставим споры.

Кто этот эписк<оп> Антоний и какие у Вас с ним отношения?[414] Приедете ли в Петербург? Простите за все, что Вам могло быть больно читать в том и в этом моем письме.

Рад за Вас, что Вы отказались от своих фантастичных экономических (sic!) планов[415]. Но Ваши благодарности звучат для меня странно.

Преданный душой

Леонид Семенов.
6. X. 1903.[416]
вернуться

396

Семенов Л. Стихотворения. Проза. С. 338, 252–253.

вернуться

397

См.: Громов А. А. В студенческие годы // Александр Блок в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1980. Т. 1. С. 402–403.

вернуться

398

Пяст Вл. Встречи. М., 1997. С. 40.

вернуться

399

Андрей Белый. Материал к биографии // РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 2. Ед. хр. 3. Л. 38 об.

вернуться

400

Андрей Белый. Материал к биографии // РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 2. Ед. хр. 3. Л. 39.

вернуться

401

Андрей Белый. Ракурс к Дневнику // РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 1. Ед. хр. 100. Л. 18 об.

вернуться

402

Андрей Белый. Начало века. М., 1990. С. 278–279. В ходе встреч Белый и Семенов не только дискутировали на идеологические темы, но и знакомили друг друга с плодами своего художественного творчества. Свидетельство этого — процитированная в письме Белого к А. С. Петровскому от 18 августа 1903 г. первая строфа стихотворения Семенова «Свеча» (см.: Андрей Белый — Алексей Петровский. Переписка. 1902–1932. М., 2007. С. 67), опубликованного позднее — в ноябрьском номере «Нового Пути» за 1903 г. О чтении Семеновым этого стихотворения Белому в Москве свидетельствует в своих воспоминаниях Н. И. Петровская (см.: Жизнь и смерть Нины Петровской / Публ. Э. Гарэтто // Минувшее. Исторический альманах. № 8. Paris, 1989. С. 38).

вернуться

403

Цит. по: Баевский B. C. Жизнестроитель и поэт. С. 451. Ср. наблюдения Ф. Ф. Зелинского в некрологической статье «Памяти Л. Д. Семенова» (1918): «При всей своей простоте это была натура властная; чувствовалось, однако, что эта властность имела не личный характер, а была обусловлена, наоборот, подчинением собственной личности идее» (Кто дошел до Оптинских врат. Неизвестные материалы о Л. Семенове / Публ. B. C. Баевского // Известия Академии наук. Сер. литературы и языка. 1998. Т. 57. № 1. С. 57–58).

вернуться

404

Контаминация строк из стихотворений К. Д. Бальмонта «Я не могу понять, как можно ненавидеть…» и «Слепец» («Пожалейте, люди добрые, меня…»). См.: Бальмонт К. Д. Будем как Солнце: Книга Символов. М.: Скорпион, 1903. С. 199, 212.

вернуться

405

Фрагменты из стихотворения «Слепец» (Там же. С. 212).

вернуться

406

Обыгрываются строки из стихотворения В. Брюсова «In hac lacrimarum valle» («Весь долгий путь свершив, по высям и низинам…», 1902), впервые опубликованного в «Северных Цветах. III альманахе книгоиздательства „Скорпион“» (М., 1903) и вошедшего затем в его книгу «Urbi et Orbi»: «Мы натешимся с козой, // Где лужайку сжали стены» (Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1973. Т. 1. С. 307).

вернуться

407

«Петербургский листок» — выходившая с 1864 г. ежедневная газета, популярная в малообразованных слоях населения; выражала ретроградные эстетические взгляды.

вернуться

408

Намек на стихотворение Бальмонта «Арум» («Тропический цветок, багряно-пышный арум!..») (Бальмонт К. Д. Будем как Солнце. С. 146).

вернуться

409

«Я сумрачный, я гордый паладин» — заключительная строка сонета Бальмонта «Крестоносец» («Ни ревности, ни скуке, ни злословью…») (Там же. С. 136).

вернуться

410

В неизвестном нам письме Белый противопоставлял А. А. Фета — сына помещика А. Н. Шеншина, т. е. частное лицо, Фету — поэту. Стихотворение Фета «С бородою седою верховный я жрец…» (1884) Белый неточно цитирует в «Симфонии (2-й, драматической)» (1901). См.: Белый Андрей. Симфонии. Л., 1991. С. 157–158.

вернуться

411

Имеется в виду первая строка стихотворения «Я полюбил свое беспутство…» (Бальмонт К. Д. Будем как Солнце. С. 76).

вернуться

412

Первая строка стихотворения (Там же. С. 70).

вернуться

413

Непосвященной толпой (лат.).

вернуться

414

Епископ Антоний (в миру Михаил Флоренсов; 1847–1918) — духовный наставник Андрея Белого в 1903–1904 гг. (см. о нем в письме А. С. Петровского к Э. К. Метнеру от 5 октября 1903 г., приводимом в статье Джона Малмстада «„Мой вечный спутник по жизни“. Переписка Андрея Белого и А. С. Петровского: Хроника дружбы» // Андрей Белый — Алексей Петровский. Переписка 1902–1932. С. 22–23; также: Андроник, иеромонах. Епископ Антоний (Флоренсов) — духовник священника Павла Флоренского // Журнал Московской Патриархии. 1981. № 9. С. 71–77; № 10. С. 65–73). В «Воспоминаниях о Блоке» Белый приводит слова Семенова об Антонии (произнесенные, безусловно, в более позднее время): «Я не знаю, кто больше — Толстой, или этот епископ» (Белый Андрей. О Блоке: Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. М., 1997. С. 77).

вернуться

415

Подразумеваются попытки Белого найти себе место службы или постоянный источник доходов — актуальные после окончания Московского университета и смерти отца. 6 июля 1903 г. он писал Брюсову: «В погоне за средствами строю различные фантастические проекты, вроде чтения публичных лекций по разным городам России и т. д.» (Литературное наследство. Т. 85. Валерий Брюсов. М., 1976. С. 358). В автобиографических записях об октябре 1903 г. Белый свидетельствует: «…Профессор Лахтин <…> уведомляет меня, что мне приготовлено место преподавателя естествознания в женском Александровском Институте; но я уже вновь передумал <…>» (Андрей Белый. Материал к биографии. Л. 40 об.).

вернуться

416

РГБ. Ф. 25. Карт. 22. Ед. хр. 23. Приводимые далее письма Семенова к Белому хранятся под этим шифром.

58
{"b":"535976","o":1}