Несмотря на то что эта тема не имеет прямого касательства к Юбилейному собранию сочинений, отметим еще одно «притяжение» Кузмина, связанное с Гете, а именно с его «Западно-восточным диваном», и ролью имени-символа Гафиза. Гафиз (в современной транскрипции — Хафиз) — великий персидский поэт (1326–1390), автор обширного собрания стихотворений («дивана»), написанных преимущественно в форме «газели». Его имя стало в персидской литературе едва ли не нарицательным (как «певец», «сладкопевец» и т. п.), благодаря исключительной популярности этой фигуры на всем Востоке, говорящем на персидском и вообще на языках иранской группы. В значительной степени «символическим» оно было как для Гете (назвавшего свою книгу «Диваном»), так и для Кузмина. Кузмин стал одним из инициаторов в организации на Башне Вяч. Иванова в 1906 году «кружка Гафиза», имевшего своей целью обсуждение новейших художественных достижений и эстетических проблем, но также включавшего в свою программу непринужденное общение членов кружка и, как практически неизбежный элемент, близкие, интимные отношения членов кружка между собой[141].
Знакомство Кузмина и Шервинского относится, очевидно, к середине 1920-х годов. Спустя полвека Шервинский так вспоминал об этом:
Я не помню точно, где я впервые познакомился с Кузминым. Во всяком случае, я заочно хорошо знал его и по произведениям, и по знаменитому портрету Сапунова[142], и, может быть, именно поэтому с особым нетерпением ожидал минуты личного с ним свиданья. Узнав о том, что я еду в Ленинград, друзья из Союза писателей попросили меня поговорить с Михаилом Алексеевичем и убедить его выполнить некоторые формальности, поскольку его официальные отношения с Союзом продолжали быть нечеткими. Чтобы исполнить это поручение и по другим делам я и отправился в Ленинград в один из осенних дней 23 или 24 года, сейчас не помню уже точно[143].
Однако вероятнее всего, что Кузмин и Шервинский познакомились не в Ленинграде, а в мае 1924 года в Москве, куда Кузмин был приглашен на литературно-артистический вечер, организованный в его честь В. В. Русловым[144]. На следующий день после концерта, где Кузмин исполнял свои произведения, был дан обед; в дневнике Кузмина за этот день (13 мая) сделана запись, где среди присутствующих мы находим и имя Шервинского.
Первое же посещение Шервинским Кузмина, уже в Ленинграде, относится к следующему году. Кузмин отмечает в дневнике его приход в ряду прочих посетителей 4 января 1925 года. Однако та встреча, которая сохранилась в памяти Шервинского, относится к еще более позднему времени, вероятнее всего к 1927 или 1928 году. 16 и 17 мая 1928 года в дневнике отмечен его приход к Кузмину на улицу Рылеева (б. Спасскую), д. 17. За 18 мая сделана следующая запись:
С утра дожди. Потом разгулялось. Занимался. Пришел Шервинский. Писали вместе прошение. Не знаю, выйдет ли что. Очень дружно простились. М<ожет> б<ыть>, удастся осенью съездить в Москву. Было бы неплохо[145].
В Москву Кузмин, очевидно, не собрался, но и в следующем году в дневнике упоминается неразрешенная пока проблема с выплатой Кузмину пенсии — возможно, это было связано с «упорядочением отношений с Союзом писателей», о котором пишет Шервинский[146]. Во всяком случае, дневник фиксирует еще одну встречу в апреле 1929 года[147].
К тому же времени относится и беглая характеристика Шервинского, данная ему Кузминым в записи от 17 мая 1928 года:
К чаю пришли не только Шервинский, но Усов и Рождественский и О.Н. <Гильдебрандт-Арбенина>. Шервинский — помесь Скрыдлова с Фединым, но очень мил и ласков. Долго сидели[148].
Любопытную физиогномическую характеристику Шервинскому Кузмин дает впоследствии в своем дневнике 1934 года, в тематической зарисовке «Рептилии и клевреты», причем Шервинский попадает в класс рептилий наряду с весьма примечательными персонажами:
Это два совершенно различных типа, почти противоположных или понятных на примерах. У рептилий всегда что-то от Урии Гип, слащавость, мертвенная бледность и рот без губ. Особенно они были распространены в окружении Суворина и «Нового Времени». Буренин, Меньшиков, Сладкопевцев и, несмотря на гениальность, увы, Розанов, грандиозных масштабов рептилия Победоносцев и, м<ожет> б<ыть>, даже папа Лев XIII, а так Садовской, Лавровский, Лихачев, Божерянов, Казанский, м<ожет> б<ыть>, даже Поляков, сам [Шпет], Шервинский, Леман, Стенич, Маковский[149].
Но, конечно, наиболее протяженным стало общение Кузмина и Шервинского в 1931 году в Москве, где с 21 ноября по 2 декабря Кузмин останавливался в доме Шервинских (мы можем судить о нем по опубликованному дневнику 1931 года, в частности по записям за 14 и 16 сентября и 19 ноября[150]). Своему пребыванию в доме Шервинских Кузмин посвятил стихотворение, датированное 1 декабря 1931 года[151].
Как раз между последним приездом Шервинского в Ленинград и поездкой Кузмина в Москву и начинается работа над переводом для собрания сочинений Гете. Можно предположить, что для Кузмина, нигде не служившего и практически всю свою жизнь нуждавшегося, предложение редакции Юбилейного Гете пришлось как нельзя более кстати, к тому же, кроме некоторого удовлетворения материальных нужд, это, повторим, отвечало и его духовным потребностям. Важно и то, что сами принципы перевода, исповедуемые Габричевским и Шервинским, вполне разделялись и Кузминым. Из опубликованной переписки Габричевского и Кузмина видно, как шла работа; обратим внимание лишь на одно из посланных Габричевскому писем как на своего рода profession de foi Кузмина-переводчика и так и названное: «О принципах перевода».
Прежде всего, я считаю, что трудно и стеснительно установлять общие методы перевода для всех авторов и даже для отдельных произведений одного и того же автора. Было бы бесплодным и даже вредным усилием передавать все формальные оттенки слога у автора, который сам об этом нисколько не заботится и небрежен о внешней стороне своего произведения, также было бы наивно и недальновидно обращать внимание только на смысловую сторону вещи, где формальная часть представляется центром тяжести. Те или другие приемы должны быть выбираемы каждый раз заново сообразно данному случаю. В этом — гибкость и находчивость переводчика.
Конечно, некоторые общие положения установить возможно. Точность смысловая — обязательна.
Точность слов (корневая) — желательна до крайности <…>
Точность речи (отрывистой, периодической, легкой, затрудненной, ясной, темной) — обязательна. Никаких сглаживаний, облегчений, уяснений и т. п.
Выражения устарелые, редкие, вновь введенные, необходимо заменять соответствующими на русском языке.
Выражения, типичные для иностранного языка, переводятся не буквально, что было бы экстравагантно и насильственно, а заменяются соответственными.
Законы и идиотизмы русского языка непреложно сохраняются <…>
Это для прозы. Но для стихов следует принимать во внимание важнейшее обстоятельство — природу стиха. Перед ней может и должна отступать и смысловая и речевая точность.
Размер — обязательно точен (никаких замен).
Количество строк — обязательно.
Чередование рифм — обязательно.
Качество рифм (и вообще окончаний и без рифм) — мужские, женские, дактилические — обязательно.
Переносы фразы в другую строку — желательно совпадение.
Цезуры — обязательны (возможен некоторый сдвиг, но наличие их обязательно).
Звуковые эффекты (аллитерации, консонансы и т. п.) — желательны (хотя бы и не на тех же буквах).
Соблюдение образов — желательно (особенно не желательна замена одного образом другим).
Но главное, размер, количество строк и чередование рифм точного качества.
При этих условиях не всегда возможна смысловая и речевая точность, которая может отступить на второй план.
Одна из главных задач переводчика как прозы, так и стихов — уловить общий тон произведения в связи с общим обликом автора и историко-бытовым окружением, так как одни и те же слова в устах одного автора могут казаться нормальной речью, меж тем как в другом случае будут упрощенной стилизацией. И то, что в одно время считается неслыханной смелостью, в другое — окажется почти пресным штампом[152].