В этой резолюции собрания и докладе Фадеева были сформулированы по поводу Пастернака те обвинения, которые затем без ощутимых отклонений повторялись в разворачивавшейся кампании. Докладывая о ее итогах, партийные и литературные чиновники в своих отчетах, адресованных высшей партийной инстанции, не упускали случая отчитаться и о критике Пастернака.
Выступавшие на собраниях писатели резко осудили реакционное «творчество» Зощенко и Ахматовой, подвергли суровой критике оторванную от народа поэзию Пастернака, — сообщали руководители Агитпропа[1274].
С большей красочностью докладывал об этом А. А. Фадеев:
Постановления ЦК вышибли с занимаемых ими позиций различных эстетствующих и формалиствуюших писателей и критиков, а также ползающих в хвосте и злопыхательствующих обывателей от литературы. Кроме названных в постановлении ЦК А. Ахматовой и М. Зощенко литературная общественность и наша печать подвергла критике аполитичную и индивидуалистическую поэзию Пастернака и ее хвалителей[1275].
Настойчивое помещение разоблачительных характеристик Пастернака и Ахматовой по соседству само по себе заключало прозрачную угрозу — или предупреждение — Пастернаку. С другой стороны, штампованный их язык демонстрировал ощутимые различия в том, как квалифицировали двух этих поэтов. Самые первые выпады, появившиеся в «Литературной газете» 7 сентября, создали впечатление, будто начальство раздражено не столько самим Пастернаком, сколько неспособностью критиков дать ему верную оценку, и озабочено опасностью, создаваемой для молодежи такими «хвалителями». Утверждение Фадеева: «Б. Пастернак не такой старый человек, как Ахматова, — почти наш сверстник, он рос в условиях советского строя» — приобретало гротескный оттенок, поскольку Пастернак был моложе Ахматовой всего на год и отнести их к разным поколениям можно было лишь в упоении полемическим азартом. На фоне развязных, грубых оценок главных виновных — Зощенко и Ахматовой — осуждающие Пастернака высказывания официальных представителей литературных властей выглядели преувеличенно осмотрительными, скованными: это скорее предостерегающие намеки и сигналы, нежели безапелляционный начальственный окрик.
Примечательно, что имя Пастернака не названо не только в Постановлении 14 августа, но и в опубликованном 21 сентября тексте докладов Жданова, содержавших длинный ряд порицаемых имен и порочных явлений советской литературы. Инициатива «проработки» поэта, таким образом, формально исходила от Правления Союза писателей — инстанции, облеченной меньшим весом, чем Центральный комитет партии. Поэтому нападки на Пастернака не получали того оттенка безапелляционности, который определял отношение к Ахматовой и Зощенко. Это не может не вызвать недоумения, так как поведение Пастернака в течение 1944–1946 годов явно имело более вызывающий, неосторожный характер, чем поведение главных жертв поднятой травли. Делясь с К. Чуковским новостями о заседании Президиума Союза писателей 31 августа, Леонид Леонов горько воскликнул: «почему Пастернак мешает нам, его друзьям, вступиться за него? Почему он болтает черт знает что?»[1276] Да и в журнале «Ленинград» перед его закрытием Пастернака «пропагандировали» ничуть не менее ревностно, чем Зощенко и Ахматову, но это в вину редакции поставлено не было.
Чем же объяснить такую повышенную деликатность и предупредительность в разгар бури? Почему, осудив сочувственно-хвалебные выступления Антокольского, Тарасенкова и Зелинского[1277] о новых пастернаковских стихах (и дав тем самым сигнал не только о том, что предложенная ими оценка пастернаковского творчества в корне порочна, но и о том, что положительные высказывания о поэте отныне недопустимы[1278]), организаторы кампании воздерживались от хулы в печати по поводу отдельных его произведений и отделывались общими фразами об «индивидуализме» его позиции в целом? Почему в разраставшейся кампании Пастернаку досталась (относительно) «вторичная», «подсобная» роль?
Решение сталинского руководства о наступлении на идеологическом фронте было принято в середине апреля 1946 года в ответ на резкое обострение международных отношений после «фултоновской» речи Черчилля. Но если общая логика этого наступления продиктована обострением противостояния СССР и его бывших союзников, то конкретное воплощение заново вырабатываемой литературной политики имело, можно полагать, непосредственным импульсом изучение полученного по секретным каналам аналитического меморандума Исайи Берлина — его отчета, написанного после посещения осенью 1945 года Москвы и Ленинграда. Анна Ахматова впоследствии утверждала, что холодная война началась из-за ее ночной встречи с Берлиным. Это, конечно, преувеличение, но оно содержит в себе зерно истины. Холодной войне суждено было разразиться, даже если бы их разговор 15–16 ноября 1945 года не состоялся, однако выбор Ахматовой в качестве главной мишени в Постановлении ЦК и язык нападок на нее предопределила тематика бесед, которые Берлин имел в Советской России и которые обобщил в меморандуме. Содержавшаяся в нем информация должна была помочь английскому правительству выработать линию в усиливавшемся противоборстве СССР и западных стран. И. М. Берлин, составляя отчет, исходил из убеждения в целесообразности расширения англо-советских культурных контактов. О политическом значении сформулированных в его докладе впечатлений и рекомендаций свидетельствует то, что сразу по составлении он был направлен новому послу США в Лондоне А. Гарриману. В исторической перспективе меморандум И. Берлина по своим функциям оказывается некой параллелью и противовесом записке советника американского посольства в Москве Джорджа Кеннана (февраль 1946), который настаивал на необходимости сдерживания военной и политической экспансии СССР.
Едва ли приходится сомневаться, что этот секретный документ стал быстро доступен советскому руководству[1279]. Намерение составителя скрыть источники используемых им сведений не могло, конечно, помешать компетентным органам установить, кто был его информантами в Москве и Ленинграде, и оценить уровень «антипатриотичности» в их разговорах.
Основное место в записке И. М. Берлина заняла картина, сложившаяся из бесед именно с Пастернаком, однако главный огонь в ходе кампании был направлен не на него. Дело в том, что в Москве к тому времени стало известно о выходе в Лондоне одной за другой двух пастернаковских книг (прозаического тома под редакцией Шиманского и книжки стихотворных переводов Коэна), а возможно, и о том, что из Англии в Стокгольм поступила официальная заявка с предложением кандидатуры Бориса Пастернака на Нобелевскую премию. Последняя новость обязывала советскую администрацию к особой осмотрительности. С одной стороны, следовало сразу дать понять — в особенности «прогрессивным», «демократическим» силам на Западе, — до какой степени нелепым является «поднимание на щит» писателя, находящегося в роковом разладе с идеалами советской культуры. С другой — нельзя было превращать поэта, удивлявшего иностранцев своим «фрондерством», в мученика.
А именно такое отношение к Зощенко и Ахматовой — как к мученикам и жертвам — установилось на Западе, когда было обнародовано Постановление от 14 августа. Редактор журнала «Horizon» Коннолли в октябрьском номере поместил перевод августовских директивных документов и отчетов советской печати, пригласив читателей подумать, что было бы, если бы с подобным постановлением выступило британское правительство и на месте Зощенко и Ахматовой оказались английские писатели и поэты (в случае Ахматовой в качестве гипотетической параллели Коннолли предлагал принять лучшую английскую поэтессу Эдит Ситуэлл и Вирджинию Вульф). Он писал: