Больший интерес, чем сама книга, представляет предпосланное к ней введение В. М. Жирмунского. Крайне цени отмежевание «формального» метода от метода «формалистического». Автор предостерегает от отождествления «свободно выбранного метода исследования» с «окончательным и единственным существом изучаемого». Лозунг: «искусство как прием», выдвинутый группой молодых ученых, объединившихся в сборник «Поэтика» (1919) был подменен формулой: «все в искусстве есть только прием», между тем и содержание, как особая область «поэтической тематики», должно войти в круг изучения поэзии. Плодотворность такого расширения «формального метода» блестяще доказана В. Жирмунским в недавно появившейся его книге «Байрон и Пушкин», о которой уже упоминалось в «Звене» (статья к. Мочульского, № 69 «Звена»), Разногласия, отмеченные автором, в молодой науке о литературе, верится, будут устранены. Споры еще не означают раскола.
АЛЕКСЕЙ РЕМИЗОВ. Звенигород окликанный. Николины притчи.
«Атлас». Нью–Йорк — Париж — Рига — Харбин. 1924.
Литература ли это или фольклор? «Народное» или индивидуальное творчество? В применении к Ремизову — вопросы праздные. К народным притчам отнесся он благоговейно (кто, как он, умеет любить и хранить русское наше достояние: лучшего казначея не найти!). Может, одно только слово изменил, одну черту переставил, а стало своим, никто и оспаривать не решится: так только он один говорить умеет. Ремизовскую речь издалека узнаешь и обрадуешься. Единственная, неповторимая, особенная (так больше никто не говорит), и своя, родная.
Старые сказания о Николе–угоднике, знакомые испокон веков по России ходили: привыкли мы к ним так, что и вспоминать перестали. Но вот Ремизов собрал их, записал, пересказал со вниманием, верой любовной — и ожили они Для нас: засиял светлый лик на закопченной древней иконе.
В этих притчах — простота до строгости, кто без кокошников и пестрых изразцов, без малинового звона и кумачовых рубах русского духа не понимает, тот над книгой этой соскучится. Тишина ее и сосредоточенность покажутся ему убогостью. Вымысел не богатый, живописности мало, лубка совсем нет. Куда как незатейливы чудеса и деяния угодника. Да и сам он не представительный: «стоит под колоколом старичок, так нищий старик», «по весеннему полю идет старичок седенький с посохом», «а там с поля старичок Странник», «а приходит к вечеру гость незваный — Никола Угодник», «и стоит там старичок седенький, древний старичок». Искусство Ремизова — во внутренней правдивости, почти прозорливости: тот же сюжет и поэффектнее можно было развить и приукрасить и присочинить немножко — ведь так и просится! А он знает: одним тоном выше, одним штрихом больше — и будет фальшь. Лишнего не следует — это как в молитве: самые необходимые, самые простые слова. Празднословия народ не любит. И рассказ у него деловой — костяк прощупывается твердый. Радость свою и умиление — «как хорошо на земле в Божьем мире!» _ скорбь свою за горькую и голодную русскую землю, выражает автор не в лирических тирадах с красноречием, а так, мимоходом, будто в сторону; свои личные замечания и возгласы в скобки ставит, застенчиво…
Стыдится он красноречия — оно шумливо и тщеславно; оно от разума, а не от сердца. Ведь на злых и грешных Никола–угодник не ополчается негодованием, а праведных восхваляет с трубным звуком. Все от Бога, все перед Богом равны. И когда радуется — улыбается виновато, а когда плачет, слезы рукой закрывает.
В притчах Ремизова святость без монашеской елейности: Никола — крестьянский бог, ходит в «лапотках». Любит его народ по–своему; жалуется на него, и сердится — порой обижает несправедливо, проклинает, богохульствует. Он, как отец, помогает, учит, наказывает, прощает. #
«Мудрый разделитель доли, заступник даже перед неумолимой судьбиной, помощник в беде — ведь не всякий может вынести свою долю! И в трудах: ведь не всякий может поднять назначенное судьбой». И эпиграфом к своему сборнику ставит Ремизов:
— А що буде, яко Бог помре?
— А Микола святый на що?
Ибо Никола стал «русским богом». И не найдем мы у других народов, что можно было бы противопоставить этой простодушно–грубой, горячей «семейственной» связи русского народа с «его» святым.
«Русский народ сказкой сказал о Николе: свою веру, свои чаянья, свою правду».
Кто другой, кроме А. Ремизова, мог бы отважиться пересказать эту «сказку»?
Кн. Д. А. ШАХОВСКОЙ. Песни без слов.
Издательство русских писателей в Бельгии. Брюссель. 1924.
Еще год тому назад («Стихи». Париж, 1923) кн. Шаховской был робким учеником: не справлялся с синтаксисом, не владел техникой. За год он стал поэтом: его новые стихи далеки от совершенства — но это настоящие стихи. Без признаков «построения», без запоминающихся образов, без определенного эмоционального содержания — они все же реальны, — как струи дыма, как полосы тумана. Будто во сне слышится медленный приглушенный голос, нет ни земли, ни воздуха; колеблется, вздымается светлый сумрак; не слова, не песни, — что то еще невоплощенное: «небесное дрожанье», «лежат слова, как звезды над дорогой».
Заглавие неудачное обманывает. «Песни без слов» — не романсы, не Верлен, не «поэзия — есть музыка». В них усилие рассказать, объяснить: в них — радость, доверчивая и беспомощная. Каждое стихотворение — неудача неизбежная. Все равно, «того» словами не скажешь. Все равно: «нет новых слов, чтоб высказать родней свои слова».
Но у слушателя ясное ощущение, что за словами — ненужными и часто невнятными — лежит что то иное, и многие выражения, с виду нескладные и грамматически сомнительные, кажутся все же поэтически–значащими. В первом сборнике чувствовалось подражание Фету; во втором — родственность молодому Блоку. Мелодия — простая и тихая — длится, не обрываясь с концом стихотворения.
Когда тревога сокровенней,
Благословенней к тайнам путь…
Не тронь весну земли весенней,
Воспоминания забудь.
Волнистые, зыблемые формы мерцают неуловимо. Облака ли это, камни или человеческие лица? Пейзаж без природы, лирика без любви, ожидание. Поэт передает нам томление «своего» ожидания.
ANDRE LIRONDELLE. De Tolstoi a Gorki.
Брошюра профессора русской литературы в Лилле, Лиронделля посвящена двум представителям «русского духа» — Толстому и Горькому. Тайна народа, от идеала благости и кротости перешедшего к проповеди ненависти и насилия раскрывается в творчестве этих столь противоположных друг другу писателей. Автор подходит к своей задаче без научных и художественных претензий; его работа рассчитана на широкую публику, сбитую с толку противоречиями русской революции. Сто лет тому назад тот же вопрос ставился по отношению к французскому народу. В ужасах террора обвиняли Вольтера; называли Робеспьера прямым учеником Руссо. Тот же метод применяется и теперь: без Толстого не было бы Ленина, без Горького чрезвычайки…
Разве, когда «Иванушки–дурачки» братались на фронте с немцами и массами дезертировали, они не следовали заветам Толстого? Анархия, охватившая Россию после свержения Романовых, разве это не учение Толстого «воплощенное в жизнь»?
Культ мужика, хождение в народ кончилось мистическим преклонением двора перед «грязным и циничным» Распутиным! «Русская смута» кажется автору естественным выводом из идеологии «кающегося барина».
Не менее тяжела ответственность Горького. Он воспитывает рабочий класс, доводит его до классового самосознания. Его проповедь силы, дерзости находит благодарный отклик в толпе голодных и угнетенных. Вся его мораль сводится к освобождению инстинктов, к пафосу борьбы, к возвеличению личности. В рассказах Горького жестокими словами рассказано о разложении общества накануне революции. Откуда придет спасение: не от бессильной аристократии, не от консервативного мещанства, не от инертной крестьянской массы: революцию могут сделать только рабочие — и к ним обращает писатель свой призыв. «Ты — единственный Бог, — говорит он толпе, — и нет других богов, кроме тебя».