2. ЗИНАИДА ГИППИУС
«Я считаю мои стихи… очень обособленными, своеструннымн, в своеструнности однообразными, а потому для других ненужными», — писала З. Гиппиус в предисловии к своему первому сборнику стихов.
Да, конечно, ненужными, потому что непонятными. Любители «женской» поэзии, нежных и изящных признаний сердца, любовной исповеди шепотком не пойдут за поэтом, который говорит о себе в мужском роде, ни о каком «шарме» женственности не заботится — даже не описывает своей наружности и туалетов. Разнеженный воздухом оранжереи и будуара, убаюканный несложными песенками «про любовь», этот читатель никогда не последует за суровым и неприветливым поэтом. Да и зачем ему предпринимать это мучительное восхождение? Куда его приведут? Внизу все было так уютно и «красиво»: романтические дорожки извивались между грациозными клумбами, в меру печально догорал закат, томно пели птицы.
А здесь — какой угрюмый ландшафт; выжженная солнцем пустыня, острые камни, ржавая неживая трава. И если, задыхаясь на пронзительном ветру, изнемогая от взлеающего вверх пути, — он спросит своего молчаливого путника: «Когда конец?» — услышит насмешливое: «Никогда». Во времена Тютчева наша поэзия описывала в небе орлиные круги. Размахом крыльев охватывала мир — и «блистательный покров» дня и «черный хаос». Теперь она вьется прирученной птицей над одной точкой. Из космической она стала психологической — «лирикой душевных переживаний.
Этой «душевностью» измеряем мы художественную ценостьстихов. Приглядываемся как близорукие к нюансам, деталям, штрихам; влюбляемся в технику фарфоровых табакерок. Это так «интимно»! З. Гиппиус не только не культивирует душевности — она говорит, что душа искушала ее Любовь:
Потом душа бездумная, — опять слепая сила,
Привычное презрение и холод возрастила.
И это заявление не случайно. С какой дрожью отвращения говорится о душе в другом стихотворении:
Она шершавая, она колючая,
Она холодная, она змея.
Меня изранила противно–жгучая
Ее коленчатая чешуя.
И эта мертвая, и эта черная,
И эта страшная — моя душа!
Поэту открылась истина, непохожая на все земные правды. Он знает, что душа — не самое высшее, не самое последнее, что ее нужно преодолеть, погубить. Раз душа не абсолют — она ложь. С момента прозрения начинается борьба и одиночество. «Я весь чужой, я чуждой веры» — вот основа этого творчества. И все слова, — конечно, «ненужные», — кто сам не испытал, не поймет:
«Мне кажется что истину я знаю —
И только для нее не знаю слов».
Отсюда — парадоксальный характер поэзии Гиппиус: безмолвие выражено в словах, все средства художественной речи призваны к самосожжению.
«Душа», о которой пишется в учебниках психологии, обыкновенно наполняется различными «процессами». Материалом для лирики преимущественно служат так называемые эмоции. Преодолеть душу — не в плане религиозном, а в плане поэтическом означало бы уничтожить ее эмоциональность. И Гиппиус делает это с силой и дерзостью огромными. Века и века лирика питалась чувствами, тысячелетия она растила любовь. 3. Гиппиус бросает свой вызов:
«Я счастье ненавижу,
Я радость не терплю»
(Серенада) —
«В свободе счастье и в нелюбви»
(Не любовь) — «Я им подражаю. Никого не люблю. Ничего не знаю. И тихо сплю»
(В гостиной).
«О мука! О любовь! О искушенье! Я головы пред вами не склонил»
(Соблазн),
«Мир — успокоенной душе моей.
Ничто ее не радует, не ранит»
(Иди за мной).
Так один за другим, последовательно и неумолимо снимает она покровы со своей души; рассматривает их на свет тот ослепительный свет, который когда то опалил ее сознание — и они кажутся убого раскрашенными, лживыми. Тогда без жалости и стыда их срывает. Даже молитва, выраженная в словах, изменяет своему подлинному смыслу. Яд чувства разлитый в образах и ритмах, отравляет ее. И эта «земная сладость», проникающая в духовное — самый страшный соблазн. Здесь нужно последнее усилие, мучительнейшее признание:
Стараясь скрыть от них, что лгу,
О правде Божией толкую, —
И так веду мою игру,
Хоть притворяться надоело…
До правды мне какое дело?
Из какой тоски, из какого предельного отчаянья могли родиться такие слова? В них было слишком страшно вдумываться и их просто не заметили. Но вот кончено: душа опустошена и обнаружена до дна. Оцепенелая она глядит на мутный, одноцветный мир. Отрезанная от чувств, отмирает воля; красота развенчивается, как самозванка.
И люди, зло и разно,
Сливаются, как пятна:
Безумно–безобразно
И грубо–непонятно.
Слеепые небеса давят могильной плитой, месяц светит мертвенно, «едко и сладко дышит тление». Будто смотришь рж Этот страшный мир через «желтое стекло» — дымная, ржавая, черная — опаленная земля!
А в другом стихотворении однообразно возвращаются строки!
Пуста пустыня дождевая…
Страшна пустыня дождевая…
Одна пустыня дождевая,
Дневная ночь, ночные дни.
Острое сознание небытия на мгновение воплощается в напряженные образы. Вспыхнет нестерпимым блеском, чтобы разбудить мрак, выльется в «протяжной песне», — покривляется жутким шутом, вскрикнет от ужаса — и снова все темно. Но и ужас — тоже чувство — в действительности его нет: ничего нет.
И страх мой — и тот притворный:
Я рад, что кругом темно
(Черный серп).
Никто из русских поэтов после Тютчева не прислушивался так проникновенно к голосам ночи, не стоял так долго на пороге «Двойного бытия», как З. Гиппиус. Даже стилистически некоторые ее стихи напоминают Тютчева.
Например:
Я древний хаос, я друг твой давний.
Или:
Храни, храни ее ключи
И задыхайся и молчи.
Но небытие с его отрицательными атрибутами — безмолвием, безволием, безжалостностью не цель, а путь. Смертное томление не успокоится в нем, пройдет и этот испуг — сильнейший. Трудно разбирать «стихи», становящиеся записью мистического опыта: поэт борется с «соблазном уединения, которого никто еще не победил», с «тихой радостью смерти», с «блаженностью безволия».
Путь Духа лежит через пустыню; только она рождает святых и пророков; но из ее песков выползают «черненькие», «дьяволята», «темненькие духи земли»; эти искушения поэт объединяет в одном поразительном образе:
Нежное вниманье сатаны.
Порождения тьмы, жуткие и гротескные изображаются с отчетливостью галлюцинации. В поэзии Гиппиус действительность превращается в призраки, и призраки становятся явью. Этот «лакомый, большеглазый и скромный» дух земли усердно сосущий леденец — единственный живой в царстве мертвых.
В гибели душевности — зарождение духовности. И неземная любовь все замыкает в себе и «всему тварному дает бессмертную душу». Это последнее восхождение — чисто религиозное. Понятно, почему свои стихи поэт называет молитвами. Поэзия Гиппиус всегда будет «обособленной» и «ненужной» для толпы. И в этом ее сила.
3. МАРИЭТТА ШАГИНЯН И ИРИНА ОДОЕВЦЕВА
Девять лет отделяют старшего поэта от младшего: первое издание «Orientalia» Мариэтты Шагннян — 1913 г., «Двор чудес» И. Одоевцевой — 1922 г. За это время изменяются не только поэтика и художественные приемы; передвигается вся установка души, все соотношения творческих сил. Два поколения через расселину немногих лет не видят друг друга; а если и увидят — не узнают, не поймут. Пафос, эстетику, лирическое волнение поэтов, писавших до революции, молодые назовут «неудачным приемом» — и они по–своему будут правы. Ведь душевное напряжение, вынесшее на поверх ность сознания эти стихи и эти слова, более не воспринимается; остались только «приемы». Не все ли равно, что они когда то обжигали раскаленной лавой: теперь это просто — черные, некрасивые камушки. Когда «старики» говорят о кривляний и бездушьи послереволюционного поколения поэтов, зачем приписывать им низменные чувства? Новые звуки до них не долетают: новые слова не волнуют; для них это тоже «неудачный» прием.