Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Песня:

Сам заправский я мужик,

Я скажу вам напрямик:

Вами жадность одолела,

Нет для вас милее дела.

Как хоть с нищего сорвать

(Правды незачем скрывать). Нонче все вы нос дерете, «Городских» за грудь берете: «Как теперь мы все равны, То… сымайте ка штаны!»

Басня: кларнет, повстречавшись с Рожком, начал хвастаться, что под его, кларнета, музыку «танцуют, батенька, порой князья и графы». Рожок отвечает:

То так, — сказал рожок, — нам графы не сродни,

Одначе помяни: —

Когда нибудь они

Под музыку и под мою запляшут.

Гимн:

Гнет проклятый капитала

Обрекал нас всех на муки,

Принуждая наши руки

Поднимать чужую новь.

Не отрицая гениальности Демьяна Бедного с точки зрения классовой борьбы с гнетом капитала, мы все же затрудняемся признать его поэтом в старом (буржуазном) смысле этого слова. Хоть и рифмует он «муки» и «руки», «равны» и «штаны», а все таки не поэт. И сколько бы его ни читали в красноармейских частях, «национальным» от этого он не сделается. Нужно глубоко презирать родину, чтобы признать Демьяна «гласом народа».

СОВРЕМЕННАЯ ЯПОНСКАЯ НОВЕЛЛА

До последнего времени японская литература была доступна только немногим специалистам; непосвященные едва ли догадывались о ее существовании. Увлечение современной японской живописью вызвало в Европе огромный интерес к культурной жизни этой изумительной страны. После благоговейно–восторженных описаний Клоделя, поверхностное любопытство европейского читателя сменилось глубокой любознательностью. Была открыта доселе неведомая область своеобразнейшего и тончайшего искусства. Наши знания о ней отрывочны и скудны; нам трудно разобраться в многообразии и сложности стилей, художественных приемов и литературных жанров, расцветающих ныне в Японии. Самый искусный переводчик бессилен перед неуловимой «изысканностью» языка, созданной японскими ювелирами слова. Перевод, сквозь который просвечивается узор подлинника, перевод, передающий его утонченную простоту и хрупкое изящество задача исключительной трудности.

Вышедший недавно на французском языке сборник японских новелл в переводе С. Г. Елисеева[52] является первой удачной попыткой в этой области. Переводчик самыми скромными средствами достигает полной убедительности; жертвуя деталями — непереводимыми сочетаниями различных стилей, особенностями словарного и синтаксического характера — он улавливает основной тон и воспроизводит ритм произведения. Впечатление складывается из еле заметных штрихов, беглых интонаций; оно почти не поддается анализу: от одной тонкой линии зависит вся устойчивость построения. Сюжет необычайно воздушен и прозрачен; события набросаны полуусловно, отставлены далеко, на линию горизонта, как пейзаж японской гравюры, обстановка намечена Двумя–тремя знаками. Быт, даже у авторов, пишущих рассказы с социальной тенденцией, дан в такой неожиданной перспективе, в таком обобщающем чертеже, что кажется почти неощутимым.

Перед нами лишь несколько избранных новелл; они принадлежат писателям самых различных школ; их достоинства Не равны; — и все же, представляется нам, некоторые общие выводы могут быть сделаны. Японское искусство слова не знает нашей европейской риторике; нагромождение и нагнетание, напряженность и эмфаза, стремление к эффекту через преувеличения, метафоры и грузные эпитеты ему совершенно чуждо. Мы навьючиваем на наши слова всевозможные «украшения»; хлещем их, как загнанных кляч. Нам всегда кажется, что мы говорим недостаточно громко. Для большей выразительности кричим. Японские мастера относятся к словам с религиозной почтительностью — с некоторой даже церемонностью; прикасаются к ним легко и ловко. Не различают между ними возвышенных и низменных: все равно достойны уважения, все одинаково прекрасны. В повествовании автор не повышает голоса, не делает резких движений: спокойствие, простота и скромность — не только требование стиля, но и правило приличия. Фраза никогда не перегружена: слова не жмутся, не гримасничают: каждое стоит с тихим достоинством. Отсюда почти физическое ощущение пространства, воздуха и ясности. Каждый звук — полон и чист; понятие об оркестровке отсутствует, но нехитрая мелодия — выразительна и торжественна.

В большинстве новелл центр — психологический анализ.

Излюбленный прием — допрос на следствии («Преступление фокусника», «Двойное самоубийство в Шимабара). Переводчик, снабдивший новеллы ценными историко–литературными вступлениями, справедливо отмечает влияние французских и русских романистов (в частности Достоевского).

Но как своеобразно преломляются у японских писателей эти заимствования! Исчезает гнет натуралистического метода, безысходность мучительства и пытки, кошмары патологий и остается лишь сверкающая игра ума. острая и четкая диалектика: кажется: стены подполья Достоевского раздвинулись, как перегородки бумажных японских домиков, и открылись дали и стало светло.

Самые тяжелые темы (преступления, самоубийства, семейные драмы) трактуются с такой аристократической сдержанностью, что читатель не испытывает угнетения. Душевная жизнь героев показана всегда со стороны, на вежливом расстоянии. В новелле «Лето начинается» глубокая трагедия несчастной Осаки не подвергается ни разъяснению, ни обсуждению. Героиня переживает ее молча, не переставая приветливо улыбаться. Как бы глубоко ни было расхождение мужа и жены, внешне их отношения продолжают оставаться столь же изысканно–куртуазными.

Один из лучших рассказов сборника «Куклы» принадлежит молодому писателю Акутагава. В нем говорится об одной древней знатной семье, впавшей в бедность. Отцу приходится продать какому то американцу — последнюю фамильную драгоценность — куклы. Автор сжато, почти сухо рассказывает о скромной, бедной событиями, трудовой жизни.

Ни слова о том, что происходит в этих замкнутых душах. И тем не менее в каждой ежедневной мелочи столько безнадежной скорби. Дочь умоляет отца в последний раз перед продажей показать ей кукол: он сурово отказывает. Но вот она просыпается ночью и видит: старик неподвижно сидит и глаза его открыты; перед ним в пышном порядке расставлены куклы. Вот и все. Старик не плачет. Слезы недостойны мужчины.

Когда в тяжелую минуту сын его не выдерживает и закрыв лицо рукавом, начинает рыдать, мать удивленно вздыхает. «Ей это было очень досадно». прибавляет автор.

Японская новелла переживает сейчас большой расцвет. Существует много направлений, начиная с философско–гуманитарного и кончая социально–пролетарским. Любовь к национальной традиции сочетается с интересом к китайской литературе XVII века и увлечением европейской беллетристикой. Но заморские «идеи» и «тезисы» ие мешают японским писателям работать над самим искусством слова, стилем и техникой.

ПОЭЗИЯ НАРОДА

Профессор В. В. Сиповский, написавший много книг по истории русской литературы, понял, наконец, что он бродил во мраке. Загорелась заря коммунизма — и он прозрел. Интеллигент, некогда объяснявший в своих учебниках, что Татьяна есть идеальный тип русской женщины, что Гоголь знаменит своим реализмом, вдруг ударил себя в грудь, отрекся от своего темного буржуазного прошлого и спешно превратился в «буревестника». С озлоблением, неожиданным для учителя словесности, проклинает он разложившееся интеллигентское искусство, упавшее до Брюсова и Блока — славословит великую пролетарскую поэзию. Он пишет вдохновенное исследование о новых рабоче–крестьянских поэтах, сильных и здоровых, несущих новую жизнь и новую литературу[53].

Схема развития нашей словесности у профессора Сиповского привлекательно проста. Сначала была поэзия «массовая» или «соборная», потом на этой древней «первобытной поэзии» «стала нарастать» другая — «поэзия индивидуализма» — она же «поэзия интеллигентская». Первая — подлинная, ибо ее творит душа народа, вторая — ложная и беспочвенная, ибо личность оторвалась от массы. Царство псевдолитературы продолжалось примерно с 15–го века до большевистскои революции. Какое долгое недоразумение!

вернуться

52

Neuf nouvelles japonaises, traduites par Serge Eliseev. Extrait de Japon Extreme Orients. Paris. 1924.

вернуться

53

Проф. В. В. Сиповский. Поэзия народа. Пролетарская и крестьянская лирика наших дней. Книг во ♦Сеятель». Петроград.

61
{"b":"315478","o":1}