Так говорит Шатов у Достоевского.
Великая Франция долгие века своей исторической жизни верила в свою истину. Старшая сестра в семье европейских народов, любимая дочь Христа, она католичество сделала французским, а свою культуру — мировой. Жанна д'Арк ведет за собой народ, избранный богом. «Воюющие со святым королевством Франции — воюют с королем Иисусом».
То же божественное произведение, что и во времена Крестовых походов: «Gesta Dei per Francos»: замыслы Божие, осуществленные французами.
Революция 1789 года — освобождение мира. В этом ее смысл и сила. Все, что происходит во Франции, рассчитано на все человечество. Войска революции несут добрую весть всему миру. Не права француза, а «права человека и гражданина». Наполеон воплощает идею всемирности; без нее он непонятен, бессмыслен: «отныне, — заявляет он, — подлинная сила французской республики должна заключаться в том чтобы все идеи, возникающие в мире, принадлежали ей».
Это — основа французского духа, его пафос.
Все великое, рождающееся в Европе, должно быть французским; подразумевается: существует единое человечество, единая культура, на верхней ступени которой стоит Франция. Империализм духа! Иерархия ценностей, порядок, единство.
Виктор Гюго посвящает свой «Страшный год» — «Парижу. столице народов».
И как ни бездушен был глупый XIX–й век, вера в свою истину не покидала Францию. Она продолжала законодательствовать «urbi et orbi», она говорила, как власть имущая, то как наместница Христа, то как представительница «гуманизма», то как проповедница социализма. Духовное владычество ее не поколебали ни Ренан, ни Конт, ни Анатоль Франс. До мировой войны Франция — единая, признанная хранительница европейской культуры.
Но после войны? По–прежнему стоит ли Франция во главе человечества? Послевоенная французская литература отвечает на это противоречиво. Несомненно одно: она утратила свой «великий» стиль, свое единство. Она сомневается, ищет оправданий, не верит. Те, которые утверждают, что ничего не изменилось, и что во Франции» — по–прежнему благополучие и благоустройство — все меньше пользуются влиянием. Их речи о французском духе, равновесном и разумном, кажутся отголосками прошлого. У них нет аудитории. Другие же, молодые, «отчаявшиеся» — откровенно признают, что живой дух отлетел, что Франция «застыла в своем совершенстве», замкнулась в традициях.
Поль Моран, возвратившись на родину из Америки, противоставляет трогательный, старенький отсталый Париж, молодому, могучему современному Нью–Йорку. Дриэ ля Рошелль физически ощущает умирание Франции: он задыхается среди музеев и развалин; живой человек, не романтик и не археолог, должен бежать с кладбища: «На земле пульс жизни бьется только в двух местах — в Нью–Йорке и Москве». Молодые писатели ищут новой всемирности, идеи, которая была бы действием. Литература или исчезнет совсем, или перестроит мир. Оставаться по–прежнему безответственной она не может. Ей необходим воинственный дух, нравственная цель, жертвенность. Неокатолики и неокоммунисты во Франции твердят о перевоспитании людей. Лучше пропаганда, чем «искусство для искусства».
О гибели Европы заученными голосами повторяют все репортеры. Это — воздух, в котором мы живем. И каждый спасается, как может. В католичестве, в американизме, в коммунизме. Спасаются, отталкиваясь от Франции, как от старого мира, обреченного на гибель. Бегут от нее, как с тонущего корабля. И пускаясь в неведомый, быть может, последний путь, оборачиваются с тоской —
Франция, самая прекрасная, самая сильная наша любовь.
О ГЕРМАНИИ
Мировая война — главная тема всей немецкой литературы. В первое десятилетие после Версальского мира, в Германии, как и во Франции, войну старались «ликвидировать». Новые писатели, пришедшие на смену экспрессионистам, хотели забыть прошлое, взглянуть на мир детскими глазами, построить новую жизнь. Из этого официального оптимизма ничего не вышло. Не помогли многотомные исторические романы, прославлявшие великое прошлое Империи (Шуленбург, Бруно Франк, Нейман, Фейхтвангер). Не помогли наспех сочиненные утешительные теории о германской миссии на Востоке и о новом европеизме. Военная тема постепенно вытесняла все другие и, наконец, стала господствующей. Германия живет войной не как воспоминанием, а как единственной реальностью. Кажется, что только теперь, на расстоянии, она увидела ее огромную тень.
Когда во Францию с опозданием дошли слухи о необычайном успехе книги Ремарка «На западном фронте без перемен», их встретили с недоверием. «Как, опять книга о войне? Кажется, все уже было сказано». Но после Ремарка всем стало понятно, что это — первая книга о войне. Значение ее — в разрушении лжи о возрождении Европы. Как будто до Ремарка существовало молчаливое соглашение о том, что с войной покончено. Рана заживает, больной выздоравливает и Ремарк имел дерзость сказать, что произошло непоправимое. На месте, выжженном войной, ничего не растет и не вырастет.
Поколение, принесенное в жертву войне, оставило после себя пустоту, которую нечем заполнить. Возвратившиеся завидуют погибшим. Мир еще горше войны.
В прошлом году три прославленных писателя, Глезер, Ренн и Ремарк издали продолжения своих романов: Глезер «Мир» (Frieden), Рейн — «После войны» (Nachkrieg) и Ремарк — «Обратный путь» (Weg Zuruck).
Объяснять безнадежно мрачный тон этих книг угнетенным состоянием побежденных было бы слишком по–марксистски. Пессимизм авторов не исчерпывается никакими экономическими и социальными «факторами». Он говорит о трагической неудаче всей нашей культуры, о гибели человеческой души. Герой Глезера, семнадцатилетний гимназист, издевается не только над мелкими лавочниками и чиновниками, которым суждено строить новую Германию, но и над возвращающимися с фронта «героями» — «недовольными и трусливыми», над революционерами, честолюбивыми лгунами, над народом, так легко примирившимся с бесславием родины. Книга Ренна страшна своим отчаянием. «Небо было серо. Шел дождь. И все показалось мне таким безнадежным и пустынным, что не стоило жить». Автор бесстрастно записывает свои наблюдения. Великая Германия рухнула. И никто, как будто, этого не заметил. Ничего в сущности не произошло. Фельдфебель Людвиг Ренн механически, по бессмысленной привычке продолжает исполнять свой долг (Pigient). Вся героическая ложь Германии — доблесть, кайзер, империя — не держалась ли она на таком же автоматизме? У Ремарка — то же недоверие к человеку, то же бешеное отвращение к болтовне о возрождении и просветлении. Строить незачем и не для кого. Война разрушила последнюю самую живую ложь: о ценности человека; гуманизм кончен и навсегда. «Будущее наше погибло, ибо погибла та молодежь, которая несла в себе это будущее. Мы — обломки, мы доживем свой век… Подумайте только! Целое поколение уничтожено. Поколение, полное надежд, веры, воли, энергии и силы».
Немецкие книги о послевоенной эпохе свидетельствуют об упадке, нравственной распущенности, массовой неврастении. В драмах Толлера, Кайзера и Брукнера — вся страна изображается, как сумасшедший дом или притон разврата.
Но в Германии противоречия преспокойно уживаются. Литературной теме о конце цивилизации и гибели человека отвечает другой мотив: социального строительства и новой Европы. Обожание Достоевского не мешает преклонению перед Лениным. Мы слышим о растущем поколении здоровых, сильных и закаленных людей, которые отвергают старый романтизм во имя «новой вещественности» — neue Sachlichkeit. Нам только что казалось, что в Германии «все пустынно и безнадежно» — мы ошибались. Никогда еще жизнь не была там столь напряженной, страстной и увлекательной. Разочарование — и пафос «современности». Крушение старого «Могущества» («Macht») и создание новой силы» («Kraft»).
Новый идеал — неясный, но пленительный — «модернизм». В нем кое что от Америки, кое что от советской России; доля революционности и доля древне–тевтонского геройства. Все в движении, в стремительном ритме.