Ведь только беда, только горе еще пробивают тот камень которым завален крылатый дух в ползком человеке.
А без духа, посмотрите — что есть человек человеку? Человек человеку не бревно — чего там бревно! — Человек человеку подлец?»
В таком тоне — страстном, мучительно–напряженном, близком к отчаянию написана эта книга об «обойденных в царстве земном», о «канаве плачужной», в которую кинуты все «со дня рожденья своего». Из ненависти и жалости к людям, из тяжбы «червя» с «царем жестоковыйным», из плача, из скрежета зубовного, — в неверном бредовом свете возникают лица: — чиновник страховой конторы Баланцев (на нем «бестий ярлычок обойденности, как первородное проклятие, как Каинова змеиная печать»); помощник инспектора Будилин, «мститель», бухгалтер Тимофеев и его дочь Маша, доктор Задорскнй. Все они во «Рву львином»: и убогое их существование — разве жизнь? Какие события могут происходить с этими заживо погребенными? Они любят, страдают, надеются даже — и все это, как сон. Повествовательные отрывки тонут в нескончаемой жалобе твари к творцу, в «стоне». Факты, происшествия — как зыбь на тяжелой, темной воде; а под ней — оцепенение. Сидит Будилнн у окна, попивает чай и беседует с брандмауэром. Он «мститель»: пытался что то делать, ходил в народ, ездил учиться заграницу, мечтал о «сопоспешествовании счастию близких» — а кончил ожесточением, яростным отрицанием. И застыл навсегда перед брандмауэром:
«Слава всем войнам, истребляющим человеческий род. слава мору, чуме, туберкулезу — освобождающим землю — от только жрущего, только гадящего, только смердящего человека!»
И вот над «плачужной канавой» вдруг кусочек неба. Надежда на спасение: любовь к Маше. Лучшие страницы о жалкой радости Буднлина и окончательной его гибели: Маша его не любит. А параллельно — другая любовь — Маши к Задорскому; и покушение ее на самоубийство. После судорожных попыток «выкарабкаться» еще чернее «Ров львиный».
Но эти маленькие жизни, как круги на воде, исчезают в мировом потопе. Не о них скорбь — весть мир «вопиет».
… «И сама земля вопияла к Богу
И воды вопияли к Богу
И ветры вопияли к Богу
И духи, переносящие мысли человеческие, вопияли
к Богу
И само солнце вопияло к Богу
Ропот, вопь и вопль ударяются в надзвездную железную тьму -
Господи, за что это?»
* * *
Юрий Слезкин сделал открытие. Наши суждения о людях, оказывается, относительны. «Сколько глаз — столько и представлений». Эта гениальная мысль вдохновила его на роман под названием «Разными глазами». Революционность замысла повлекла за собой оригинальность построения: роман в письмах и записках. Начало читается с люоопытством; все ищешь «трюка» и не понимаешь смысла этого эпистолярного хлама, но когда выясняется, что «трюка» никакого не будет, а смысла и подавно, то чувствуешь себя попросту обманутым. Все же книга не без интереса, так сказать, этнографического. Действие происходит в Крыму, в доме отдыха «Кириле». Собираются сливки: ученый статистик, ученый агроном, профессор, «молодой ученый, врач», «советская служащая, машинистка», актриса «молодого театра», студент, писатель, художница, и герой романа — композитор Тесьминов. Здесь и старые интеллигенты — конечно, вымирающие — и новые «ответственные работники».
Столкновение двух миров. А в сущности, никакого столкновения: один неистовый флирт, никакой печати времени не носящий и вполне подходящий к «скуке загородных дач» эпохи «безвременья». Удивительно, что мировой пожар, сжегший все ценности, пощадил Вербицкую. Эротическая атмосфера «Кириле» ей бы очень понравилась: непрерывные интриги, скандалы и «сцены». Правда, у Вербицкой все было бы изящнее, «эстетичнее». А то послушайте, как эти «сливки» выражаются. Сильно, конечно, но где красота слога? Вот письмо одной советской дамы к другой:
«Дрянь же ты пломбированная, мил уха. Я тебе такие письмеца откатываю, а ты открытки царапаешь. Что у Вас там в Колпине — только и делают, что спят, что ли? И сама ты романа не закрутила? Ври больше». И конец:
«Вообще тут все в любовной панике — чертовски весело. Ну, хватит с тебя на этот раз. Целую. Женя».
Герой — композитор, человек влюбчивый и безответственный, обладает красивым «сухим» торсом и пользуется большим успехом у дам, больше про него ничего не скажешь, хотя автор и покушается на психологический анализ.
НОВАЯ ПРОЗА
Существует ли новая русская проза? Не хронологически, а качественно новая? Для марксистов этот вопрос разрешайся просто: литература — надстройка над экономикой; новый быт — новая литература. Революция — грань: за ней «старый период», после нее «новый». Ясно, общедоступно… и никого не убеждает. В бесчисленных романах и повестях послереволюционного времени новый быт «разливается мощным потоком», «властно ломает все преграды» и т. д. Небывалое, невиданное: — новые типы, новая обстановка дух захватывает от действительности, превосходящей самую необузданную фантастику и самую невероятную экзотику. Буйство материала… и «все по–старому». Разве не удивительно: новички, дерзновенно порвавшие с прошлым, отрекшиеся от роду и племени, пишут о «самоновейшем», а выходит плохой Чехов и посредственный Короленко?
Марксистам невдомек, что писатель может перелететь на Марс и сочинить роман из жизни марсиан, как это не так давно сделал А. Толстой, и не сдвинуться с мертвой точки; и наоборот — в сотый раз пересказывая избитый сюжет, создать новый литературный жанр. «Новое» и «старое» в литературе не от материала, сюжета или мотива. Об оригинальном быте обычно пишутся банальные рассказы. Вот почему беспристрастному обозревателю современной русской прозы приходится признаться: она вполне консервативна и традицнонна: «быт» не помогает; если писатель не умеет ничего из него сделать — материал остается грузным хламом, сваленным в кучу. Инвентари складов — вот де сколько у нас всякого добра! — могут быть любопытны — в житейском плане (как газетный репортаж, частные письма, фактические мемуары).
Наивно смешивать «правдивость» и «художественность». Чека, Комсомол, Наркомпрос — все это, конечно — правда, все это существует, но до сих пор в литературе эти реальности — фантомы; художественно они лишены бытия. И читателю безразлично, «с кого списаны» всевозможные комбриги и ответственные работники, он в них не верит: они — призраки, нечисть. А в Пьера Безухова не верить не может, хотя «реально» он никогда не существовал. В художественной прозе быт — вещь нейтральная. Впечатление «жизненности» не зависит от точного и детального наблюдения; и правдоподобие в литературе особенное: бытописатели Гоголь и Бальзак вовсе не списывают с натуры. Они создают свой мир — воображаемый — который заслоняет мир действительный. И как бы мы ошиблись, если бы стали судить по Гоголю о Николаевской России или по Бальзаку о Франции 20–30 годов! Вот какой творческой концессии современности в новой литературе еще нет. И поэтому она кажется отсталой.
В истории была мировая война и революция — в литературе ни та, ни другая еще не наступили. И может быть никогда и не наступят.
Литература — не зеркало и ничего не «отражает». Современная проза при всем богатстве и разнообразии материала поражает скудостью художественных приемов. Основные виды построения и техники рассказа, выработанные 19 веком, остаются неизменными у эпигонов, попутчиков и пролетарских писателей. Они вариируются, переделываются, но не развиваются. Любопытно, что революционная молодежь, презирающая «интеллигентщину», упорно топчется вокруг чеховской новеллы и тургеневской повести. Это главное течение: — проза бытовая, психологическая с идейным или публицистическим налетом. Сколько теперь в советской литературе — старых усадьб, разоренных крестьянами, дворянских гнезд, сметенных «вихрями революции»; сколько «лишних людей», доживающих свой век, интеллигентов, беспочвенных и беспомощных? Автор, конечно, клеймит их, но по традиции «поэтизирует». А девушки, — идеалистки, идущие рука об руку с любимым на «новую жизнь»? А Сони и дяди Вани, «работающие, работающие»? А Базаровы, ставшие коммунистами и снова отправившиеся в народ? А Рудины, произносящие эффектные монологи на митингах? Всего не перечислишь: — по линии Тургенев–Чехов — строится литературный советский фронт. Вторая традиция — не менее почтенная, восходит к Гоголю и Достоевскому. В ней распоряжается и бесчинствует Андрей Белый: темный, пророческий жар, бредовая лирика, исступленное словопроизводство, рык и зык, не то гения, не то зверя: систематическое изнасилование языка и синтаксиса; таков современный русский «романтизм». Для малых сих — литературного комсомола — великий соблазн. У «классиков», чехово–тургеневской ориентации — скука, дряблость, но благопристойность; у «романтиков» неистовство, скрежет и безобразие.