«А всё этот Леврин! — распалял себя несладкими думами Зубарев. — Коли знал, что с рудою не подфартило, зачем же только о себе было думать, о собственной шкуре, а товарища не просто покидать в беде, но ещё и подставлять? Не повезло — так тем, что сообразил для своей корысти, поделись с напарником. Я о том серебре, что распустил в пробах. Почему только в двух, как выяснилось уже в остроге? Коли уж идти на подлог, то иметь выгоду не только для себя, но и мне, старшему по компании. Все рудные пробы следовало обогатить, чтобы сорвать большой куш и потом улизнуть. Но вот же — скрыл ты, Леврин, свой подвох и сам не попользовался выгодою — попал в узилище, как и я по твоей вине. А сговорись мы заранее, ещё в башкирских степях, купались бы в богатстве, кои отвалила бы нам за находку Сенатская контора. Теперь-то что ожидает меня, коли даже выставят из каталажки на все четыре стороны?»
Но коли судьба в одночасье круто изменилась к арестанту, её благоволения стали сыпаться словно из рога изобилия.
— Зубарев! К вам пришли! Выходите.
Господи, в чистом помещении, куда его ввели, у окна не кто иной, как двоюродный брательник Фёдор Корнильев!
— Откуда да как? — еле выдохнул, оказавшись в объятиях человека из родного дома, с коим уже не чаял увидеться.
— Да вот, прознали про твою беду — и сразу сговорились послать к тебе, — объяснил брат. — Отец и мы подсобрали тебе деньжат. Не так чтобы очень — две сотни, — но попервости хватит. Да, сверх того, я сам, кому надо, передам, чтобы тебя, сам понимаешь, не очень...
Куда как мудро говорилось в народе: беда одна не ходит, а с другою-де бедою об руку. Но и радость с радостию, оказалось, ходят друг с дружкою, да в обнимку!
На другой же день отпустили Зубарева в город, на саму Красную площадь, в обжорные да иные ряды. Чтобы себе что надо купил, рубаху новую, скажем, порты и ещё чего пожелает. Да пропитания послаще, не острожного.
Однако отрядили с ним провожатого. С караулом ходил ещё несколько раз по Москве. А потом стали пускать и одного.
«Убечь! Всенепременно надобно убечь! Дать тягу и затеряться на Москве. Вон какой огромадный город — тут годами человека ищи и не найдёшь. Словно иголкой в стогу сена представишься, — однажды родился в голове Зубарева отчаянный план. — Только где сыскать тот стог, коий укроет? А к тому же ещё — не век в подполье жить. Когда-нибудь на свет Божий надо будет являться, а тут и схватят. А ещё, как только сбегу, всю родню мою перешерстят. Братана, Фёдора Корнильева, чай, они уже знают. Кто ж, как не острожное начальство, дало ему знать о моём месте подневольного жительства. He-а, тикать нельзя. Но как долго продлится сия полусвобода? А вдруг за нею снова захлопнется узенькая дверца — и подыхай тогда на нарах...»
Когда приходили такие мысли, голова раскалывалась. А главное — не с кем было обсудить, как далее жить. Не привык, чтобы жизнь сама тобою распоряжалась, а не ты ею.
Стал заглядывать в места, где скапливался народ. А лучше, чем кабак, такого места на Москве не сыскать. Прямо на Никольской углядел такое кружало. Сам кабак на острог похож: просторная закопчённая изба огорожена дубовым тыном. К избе прилажена клеть с подклетьем, под ним — погреб.
В кабаке на почерневшей стене висит сальный светец, в коем от людского дыхания колышется пламя. Справа в углу — широкая печь с чёрным зевом. У печки стоят рогачи. Над печью сушатся чьи-то прокисшие портянки.
На полке вдоль стены — питейная посуда: ендова, осьмуха, полуосьмуха. За прилавком — целовальник.
Хлестали там водку как воду. Многие же, сидя за столами, пили табак — вдыхали ртом из рога горький дым, отчего некоторые, не вытерпев, заходились кашлем.
Первый раз Зубарев заглянул в сие царское заведение из простого любопытства. Затем стал приглядываться к людям. Особенно обратил внимание на одного солдата. Средних лет, степенный, не пьянь какая-нибудь — брал по полстакана и сидел над ним чуть ли не целый час.
— Подсаживайся, парень, — пригласил как-то Зубарева. — Коль не пьёшь — и не надо, так побалакаем. А ты, вижу, на Москве одинок что перст. Не с товаром ли для продажи приехал откель?
— Угадал, дядя, — враз сбросил с себя робость Иван. — Мои там торгуют, а я вот смотрю на Москву. Велика деревня, поболе нашей будет!
— А ты шутник, — засмеялся солдат. — Знать, за словом в карман не лезешь. Таким легко по жизни идти. Не то что мне — подневольному.
— Э-э, не говори, служивый: в каждом домушке — свои игрушки, — отозвался Зубарев. — Это я к тому, что не по наружности одной человек познаётся.
— Ну, коли так, давай ради знакомства по малой...
Проснулся наутро в каком-то подвале. Темень, со стен капает вода.
— Где я?
— В надёжном месте, — прозвучал голос, и из темени на свет вылез вчерашний солдат. — С непривычки ты, Ваня, дюже захмелел. Куда тебе было в свой острог ворочаться, вот я и привёл тебя к себе.
Мурашки побежали по телу Зубарева — от самых пяток до темени, точно иголки кто всадил под кожу.
— Так, выходит, я всё о себе рассказал.
— Как в церкви попу, — засмеялся солдат. — Да ты не трусь: теперя у тебя, окромя меня, никого ближе нет на всей Москве. А вместе — две головы. Что-нибудь да удумаем, как тебе дальше быть.
— А что дальше? — подхватился Иван с соломы, которая была постелена на грязном полу. — В острог буду ворочаться. У меня путь один.
Солдат укоризненно повёл головою:
— То — прямой путь на дыбу: зачем и куда утёк, кто твои сообщники? А припомнят графа Миниха — выйдет «слово и дело», то есть государственное преступление. Нет, тут другое что следует предпринять. Давай собирайся-ка, я тебя счас к нужному человеку отведу. Накинь-ка вот мой старый кафтан — за солдата сойдёшь.
Шли через всю Москву. И когда она уже закончилась, в первой от неё деревне Замараев, как по дороге назвал себя солдат, зашёл во второй от околицы дом.
За столом, хлебая щи, сидел мужчина с вислыми усами, в халате.
— Вот, господин майор, просим прощения, тут с нами, стало быть, неувязка одна вышла, — снял шапку Замараев.
Доложил толково, да так, что Зубарев ахнул: «Неужто я всё ему обсказал? Не может того быть! А вдруг Замараев этот заранее всё обо мне выведал? Да и господин майор слушает, а по виду так всё давно обо мне знает. К кому же я попал?»
— Худо твоё дело, Зубарев. Назад дороги тебе нет. — Майор встал, разглаживая усы. — Теперь у тебя, беглого, один путь — за кордон.
— Это ж зачем? — задрожал ещё более.
— Чтоб волю добыть. А заодно и прощение императрицы. Ты же её императорское величество обманул с тем серебром. Теперь — побег. Так что раскинь мозгами — только она, императрица, может с тебя вины снять. Присядь-ка, поговорим.
С первых же слов майора Зубарева бросило в жар. Предлагал он ему через польские земли прийти в город Берлин и найти там, в королевском дворце, генерала Манштейна, к коему будет у него письмо. А в письме — слова нужных тутошних людей, как, изловчившись, освободить-де законного российского императора Иоанна Антоновича и вернуть его на трон.
Не дав майору договорить, Зубарев вскочил и закричал:
— «Слово и дело»! Измена! Счас донесу на вас, заговорщиков и смутьянов.
Солдат и майор переглянулись и заговорили в два горла:
— Да кто же тебе, беглому дурню, теперь поверит? Да и о каком смутьяне идёт речь! Тебе доверяют, дурья башка, государственную тайну, а ты вопишь: «Заговор! Не хочу!» То — государыне-матушке в услужнение. Известно тем, кто всё наперёд должен ведать, что король прусский Фридрих Второй спит и во сне видит, как бы выручить своих сородичей — брауншвейгское немецкое семейство и их сыночка, незаконного нашего императора. И связь у прусского короля с теми у нас, кои готовы сей безрассудный заговор привести в исполнение. Но кто они, эти злоумышленники, нам пока что неведомо. Вот ты, попав в прусское логово, и должен выведать сию тайну. И тогда только будет тебе прощение от государыни и её монаршие милости, о коих ты ещё там, в Тобольске своём, помышлял.