С утра и началось. Прибыли неясно откуда плотники, навезли готового леса. В самом доме укрепили перегородки промеж комнат, но главную работу произвели снаружи. Заключалась та работа в том, что во дворе отмерили некоторое пространство и обнесли его высоким забором, в коем не оставили ни малейшей щёлочки, чтобы никто не мог увидеть, что же такое будет происходить на отгороженном месте.
Когда плотники уехали, свершив порученное им дело, глухою ночью в ворота въехало несколько повозок. Среди них оказалась кибитка с наглухо закрытыми окнами. Она-то одна и проехала за ту, спешно устроенную ограду.
Хотя старика монаха уже удалили и никто иной не мог оказаться вблизи дома, однако из повозок выскочили солдаты с ружьями и, оцепив весь дом и особливо бревенчатый забор, застыли на часах в строгом карауле.
Тогда из той, закрытой повозки вышел солдат, в руках которого оказался какой-то не то мешок, не то свёрток. Он внёс его в дом через отдельный вход, что тоже был заранее проделан, и у входа этого офицер поставил часового.
Дня через четыре во дворе архиерейского дома вновь раздался шум: то прибыло ещё несколько телег. С них сошли солдаты и приказали ехавшим с ними путникам выходить. Ими оказались молодая, но очень утомлённая женщина и такой же, точно в воду опущенный, молчаливый мужчина, тоже не старых ещё лет.
— Прошу сюда, — указал им на главный вход старший команды.
Они вошли в дом, за ними внесли их пожитки, и женщина, не сдержавшись, бросилась в рёв:
— Где же мой сыночек, где же Иванушка? Где моя Юлиана, с которою обещала меня не разлучать сама императрица Елизавета?
И, поняв по суровым, насупленным лицам офицеров и солдат, что она не добьётся от них ответа, бессильно опустилась на пол, прижав к груди двух своих девочек:
— Что ж, и этих крошек отнимаете у меня? Не отдам их! Своими руками решу их жизни и повешусь сама, только не позволю разлучить ни в чём не повинных детяток со мною, их многострадальною матерью.
Тут барон Корф, не в силах и далее молчать, успокоил плачущую Анну:
— Даю слово дворянина, никто вас не разлучит ни с дочерьми, ни с вашим мужем. А теперь прошу: располагайтесь, дом целиком в вашем распоряжении.
Дом, как все монастырские постройки, выглядел суровым и мрачным сооружением. Но внутри вместительным. Так, на половине, которая отводилась самой Анне Леопольдовне, имелась даже гостиная. Ею оказалась самая большая архиерейская палата с двумя окнами в глубоких амбразурах со вделанными в них железными решётками. Поэтому свет пробивался тусклый, едва позволявший разглядеть то, что было в сей палате. А был в ней простой диван, обитый кожею, и такие же, из кожи, четыре стула.
За деревянною перегородкой, которую здесь недавно поставили плотники, находилась спальня, предназначенная принцессе. В углу её висели старинные иконы.
В других комнатах, таких же убогих по своей обстановке и тоже мрачных, с толстенными стенами, поселились принц Антон, дочери Анны и прибывшая в помощь ссыльным сестра Юлианы — Вина Менгден, бывшая некогда фрейлиной двора, девица довольно строптивого нрава.
Утром, едва сквозь решётки на окнах пробился свет скупого северного осеннего дня, прибывшие на житье увидели из своих коморок места, которые их окружали.
Вдали виднелся небольшой пруд, несколько деревьев и какие-то сараи. А вокруг — каменная монастырская стена, за которою, далеко на горизонте, расстилались холмы и пригорки, а между ними вилась серая лента тракта, по которому они прибыли в своём печальном путешествии.
Что ж, пленники тяжёлой судьбы, так безжалостно выпавшей на их долю, поневоле должны были с нею смириться. В пути было намного хуже: спать приходилось в грязных курных избах, а то и не выходя из телег; тряская езда, казалось, отбила все внутренности.
По дороге сюда ехать надлежало споро, чтобы «мешкотности не учинять и поспеть к Архангельску в половине сентября, дабы доехать морем до указанного места» — так было начертано в тайной бумаге.
В больших городах ни под каким видом не было разрешено делать остановок, а проезжать их ночами или огибать вокруг. А ежели у каких-либо местных властей возникнет интерес к проезжим, отвечать, не входя ни в какие подробности, что едут они по высочайшему указу для осмотра соляных промыслов, а ближе к Архангельску говорить: направляются на богомолье в Соловецкий монастырь.
В секретной бумаге о содержании арестантов в пути говорилось следующее: «На пищу и на прочие нужды, что будет потребно, брать от архимандрита за деньги, а чего нет, то где сыскать можно, чтоб в потребной пище без излишеств нужды не было; токмо как в дороге, так и на месте стол не такой пространный держать, какой был прежде, но такой, чтобы человеку можно было сыту быть, и кормить тем, что там можно сыскать без лишних прихотей».
Более всех в дороге исстрадалась Анна: она вновь готовилась стать матерью, и девятнадцатого марта 1745 года она разрешилась от бремени сыном Петром. Обстоятельства его появления на свет были обставлены тайной. Барон майор Корф поехал в Архангельск и нанял там кормилицу будто бы для собственного семейства и пригласил повитуху-немку.
Нетрудно себе представить, какие муки, в довершение к родовым, испытывала Анна, производя на свет нового младенца, которому с первого же дня судьба уготовила планиду мученика.
Корф тем не менее стал восприемником новорождённого, а крестил его местный монах. С этого монаха, как и с повитухи, была взята строгая подписка. В ней говорилось: «Такого-то числа был призван к незнаемой персоне для отправления родительских молитв, которое ему, как ныне, так и во всё прочее время, иметь скрытно и ни с кем об оном, куда призываем был и зачем, не говорить, под опасением отнятия чести и живота».
Анне шёл двадцать восьмой год, но она так постарела и высохла, что стала напоминать старуху. Она никогда не отличалась особенною красотою, но была стройна, с гибкой и тонкой талией. Однако леность и безразличие, написанные на её лице, её большею частью задумчивый и печальный вид совсем портили и без того не очень притягательную внешность.
Её подруга и наперстница Юлиана, по весёлой и лёгкой своей натуре полная ей противоположность, когда-то с ужасом отмечала про себя, ловя печальный взгляд Анны: «Среди нас, немцев, живёт поверье: у кого на лице постоянно бытует такое постное выражение, значит, оно — предвестник бедственной впереди жизни. Неужто такая судьба ожидает и принцессу Анну?»
Поверье не соврало: каждый новый день приносил узнице новую печаль и неуклонно вёл её чрез мучительные — и телесные и душевные — страдания к уже не такому далёкому концу.
Ещё в Риге, даже в Раненбурге, особенно когда прибыл посланный лично императрицею барон Корф, Анну посещали проблески надежды: государыня смилуется и проявит великодушие, так свойственное её природе.
Она вспоминала те дни, когда в душевных разговорах они были, как сёстры, открыты друг другу и не таили обид. Неужто Елизавета была и тогда ловкой притворою и коварной обманщицею?
Уже здесь, в Холмогорах, лучик надежды, как лучик света из скупых окон, истончился и, можно сказать, совсем исчез.
— Это я, я, несчастная и глупая, — билась Анна в минуты отчаяния головою о стену, — надоумила тебя, моя тётушка Елизавета, своим примером силою завоевать трон, когда согласилась на арест Бирона. И поделом мне теперь! А надо бы, сокрушая тот могучий дуб, свести под корень и всё, что росло рядом. Да, ту нарядную красавицу берёзку, что до поры до времени пряталась в тени дуба... А что? Регента — в Сибирь, её бы, цесаревну, — в постриг. И не она бы теперь была на троне... А может, не всё ещё пропало? Миних — и сам теперь в Сибири. А Манштейн? А король прусский Фридрих? Нет, не должны они нас оставить в несчастье!
Следом же — молилась о здравии нынешней императрицы, взывала к её любвеобильному и щедрому сердцу.
Тоска и отчаяние иссушали её душу, лишали последних сил. Среди ночи вдруг вскакивала со страхом, припадая на колени, молилась, орошая грудь горькими слезами.