Пример, собственно говоря, явился сам собою, когда князь Никита Трубецкой, назначенный председателем следственной комиссии, стал обвинять Миниха в казнокрадстве, что само по себе якобы говорило, что у самого фельдмаршала-де рыльце в пушку. И тогда подследственный напомнил членам комиссии, что не кто иной, как её председатель князь Трубецкой, быв назначен ответственным за подвоз провианта и боевых запасов в походах, срывал сии поставки, воруя сам и позволяя своим прихлебателям делать то же, когда войско голодало и оставалось без пороха и других боеприпасов.
— Не я ли тогда впервые и нарушил закон, — произнёс пред комиссиею Миних, — что не повесил тебя, князь, на первом же суку? Вот в сей вине, достославный генерал-кригскомиссар, я нравственно и справедливо обвиняю себя. Но вряд ли мои слова дойдут до совести моих нынешних судей. Иное оправдание — я в том убеждён — когда-нибудь будет принято пред иным судом — судом Всевышнего, пред коим моя совесть, в отличие от некоторых из вас, чиста.
Сих слов не могла вынести императрица, оставившая ширму, и не мог простить суд: Миних, как и другие арестованные с ним члены бывшего правительства, были приговорены к смертной казни.
Утро восемнадцатого января 1742 года выдалось туманное, с оттепелью. На Васильевском острове, против здания двенадцати коллегий, с ночи был воздвигнут эшафот высотою в шесть ступеней, на котором высились плаха и деревянный стул.
Вокруг выстроились войска, и солдаты, образуя каре, удерживали теснившуюся толпу. Осуждённых доставили в десять утра. На первых санях везли Остермана, на других — Миниха. Им приказали встать.
Бывший фельдмаршал вышел из саней сам — высокий, с гордою осанкою, чисто выбритый и одетый в свой парадный мундир, только без орденов.
Остермана же пришлось поднимать четырём солдатам — так он обезножел и был вконец подавлен. Он, в отличие от своего товарища по несчастью, был в затрапезе, с отросшей длинной и лохматой бородою.
На эшафоте ему подали стул, и Андрей Иванович опустился на него, как мешок, набитый трухой. Сенатский секретарь зачитал длинный приговор на пяти листах, во время чтения которого осуждённый должен был стоять на ногах. Его приговаривали к колесованию. Солдаты подступили к нему вновь и повалили навзничь. Тем временем палач, сорвав с него парик, схватил за волосы и притянул на плаху.
Остерман, совсем обессилев, вытянул вперёд руки. Кто-то из солдат сказал:
— Чего руки-то суёшь поперёд головы? Не их будут, чай, попервости рубить.
Другой, главный палач, медленно стал вынимать из кожаного мешка топор, потрогал руками его лезвие. Он встал подле плахи и медленно поднял топор над головой.
— Господь Бог и всемилостивейшая государыня даруют тебе жизнь! — в это время произнёс тот, кто минуту назад читал смертный приговор.
При этих словах главный палач опустил топор к своим ногам, а его подручный освободил волосы старика. Его вновь взяли под руки и, нахлобучив парик на озябшую на морозе голову, уже приготовившуюся к самому худшему, свели с эшафота.
В толпе, ожидавшей крови, возник ропот. Но кто-то выкрикнул:
— Отныне на Руси более не будет напрасного пролития крови — государыня императрица отменяет смертную казнь!
Тем не менее Миниху приказали подняться налобное место. Он сделал это легко, показав всем, в эту минуту глядевшим на него, свой бодрый, живой и бесстрашный взгляд. Он ещё в крепости говорил солдатам: «Вы и на плахе увидите меня таким же молодцом, каким видели в сражениях». Но теперь, взойдя на эшафот, он вдруг на какое-то время выразил на своём лице если не печаль, то явную досаду. Не позволили умереть так, как он на то уже решился: героем и мучеником. Однако он тут же воздел вверх руки и громко проговорил:
— Благослови, Боже, её величество и её царствование, в коем отныне на веки веков восторжествует справедливость и правда!
Тех, кому велено было готовить осуждённых к отправке в ссылку, поразило, как достойно держался бывший фельдмаршал и в тюрьме.
«Как превратно и суетно земное величие, — подумал князь Яков Петрович Шаховской, которому было вверено наблюдение за осуждёнными. — В таких смятенных моих размышлениях пришёл я к той казарме, где оный бывший герой, а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением поражённого».
Однако этого не произошло. Когда Шаховской вошёл к Миниху, тот, стоя у окна, ко входу спиною, быстро поворотился, показав себя в том же храбром виде, в каком князь не раз наблюдал его в опасных сражениях с неприятелем. Он двинулся навстречу и, приближаясь, смело смотрел князю в лицо, спокойно ожидая его слов.
«Сии мною примеченные сего мужа геройские и против своего злосчастия оказуемые знаки возбуждали во мне желание, — вспоминал потом Шаховской, — оказать ему излишнее пред другими такими же почтение. Но как то было бы тогда неприлично и для меня бедственно, то я, сколько сумел, не переменяя своего вида, всё подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно приметил, что он более досаду, нежели печаль и страх, на лице своём являл. Он сказал: «Когда мне теперь ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось, так я только принимаю смелость просить, дабы, для сохранения от вечной погибели души моей, отправлен был со мною пастор», — и, притом поклонясь с учтивым видом, смело глядя на меня, ожидал дальнейшего повеления... А как всё уже к отъезду его было в готовности, и супруга его, как бы в какой желаемый путь в дорожном платье и в капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном виде скрывая смятение своего духа, была уже готова, то немедленно таким же образом, как и прежние, в путь свой они от меня были отправлены».
Дом в Пелыме, построенный для Бирона, сгорел ещё до приезда туда Миниха. Его поместили в воеводском доме, стоявшем посреди деревянного острога. С оного двора ссыльный не смел никуда выходить дальше острожной стены, которою его жилище было отделено от остального мира. Этим правом могли пользоваться лишь пастор Мартенс да немногочисленная прислуга, как привезённая с собою, так и нанятая уже здесь. Через них и ещё через солдат с офицером, стороживших узника, доставлялся провиант, привозимый лишь коротким летом по реке Тавде из Тобольска и из Ирбита, с тамошней богатой ярмарки.
Миних, как недавно в Петропавловской крепости, в Пелыме содержался, как в тюрьме. Стены острога были в длину от семидесяти до восьмидесяти шагов. И пространство между ними, кроме дома, отданного Миниху для его собственного проживания с семьёй, и избы, что он построил на собственные деньги для прислуги, это крошечное пространство означало место для постоянных прогулок заключённого. Но он и здесь не дал захватить себя врасплох унынию и праздности и побороть волю. Каждую минуту он посвящал делу: летом косил с мужиками траву, ловил удою рыбу на Тавде, что подходила к дому, ухаживал за огородом, что разбил под одною из стен, высаживал молодые кедры; зимою же вязал сети, коими следовало укрывать огородные гряды от птиц и кур, а также от кошек, что могли охотиться за полевыми мышами. А мышей и крыс в доме водилось такое множество, что их запросто ловили за хвосты и били головою о стены.
За обеденный стол садились все вместе — и хозяева и прислуга. Перед трапезою — молитва, которую читал пастор, а когда он умер — сам Миних. Вечерами он просиживал за богословскими книгами, по которым изучал латынь и на сём древнем языке сочинял хвалебные гимны Господу.
Днём, когда ворота были отворены, во двор, обнесённый высокою стеною и четырьмя башнями по углам, свободно могли входить люди. С ними охотно беседовал и сам бывший фельдмаршал, и даже его жена Элеонора, или Варвара, как её называли пелымцы. Она плохо говорила по-русски, но не стеснялась этого и охотно учила местных женщин шить и вышивать разные узоры.
По праздникам городок Пелым, потерявший к той поре своё былое торговое значение и насчитывающий не более двадцати дворов, варил пиво. Этому научили жителей солдатские жёны. Оно готовилось в больших горшках, которые ставились в печи, топившиеся в избах по-чёрному. Вода здесь была болотная, не чистая, и для питья её приходилось долго отстаивать.