Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Она слушала, не возражала, но, когда он выговорился, сказала так:

— Я, Федя, после Колиной смерти сказала себе, что жизнь моя, то есть личная жизнь, в прошлом. И запретила себе думать о какой-то семье. А вот школа, город наш, все, чем я сейчас живу, спасли меня. Все я им отдавала, не только рабочие часы. Слишком много вложено у меня тут. И не оторвать многое от сердца никак.

«Да и меня слишком многое связывает там, — подумал Федор, — вся моя работа, да и жизнь, можно сказать, там».

Он стал говорить Евгении Васильевне о творческой среде, о необходимости все время «вариться в этом котле», а она вдруг перебила его и стала доказывать, что он мог бы превосходно творить и здесь. Она старалась как можно ярче описать красоты местной природы, уже планировала, где можно устроить ему мастерскую, говорила, что можно же выезжать в мастерские фонда хоть каждый месяц, что здесь он напишет новые, лучшие картины.

Так они перебивали друг друга, доказывали, убеждали, но каждый чувствовал, что ничуть не убедил другого.

Еще не один день продолжались эти разговоры, но постепенно пыл их стихал, они становились как-то беспредметней, и уже ощущалось, что ни к каким практическим выводам они не приведут.

И однажды, когда на уговоры Федора Евгения Васильевна холодновато и совсем буднично ответила: «Нет-нет, Федя, это исключено», он понял, что дальнейшие рассуждения бесполезны, и, пожалуй, ему пора уезжать…

На перроне они открыто целовались, хотя могли увидеть знакомые и об их прощании сразу бы узнал весь городок. После морозов наступила оттепель, падал мокрый снег. Он таял на лице у Евгении Васильевны, на щеках образовывались капельки, как слезы. А может, то на самом деле были слезы.

— До лета, — говорил Федор, — до лета. Еще все продумаем и найдем же выход. Проверим себя как следует. До лета. Уже недолго осталось.

Евгения Васильевна молчала, прильнув к нему.

— До лета, — еще раз сказал Федор, высовываясь из тамбура уже тронувшегося поезда, махал рукой и долго смотрел, как идет за поездом по перрону фигурка с прощально поднятой рукой в пестрой рукавичке. Но затем ничего не стало видно, и он вдруг подумал-, что говорил он фальшиво, не веря самому себе, что не стоит приезжать ему летом, что ничего не изменится и что вряд ли он приедет. Подумал, что и Евгения Васильевна, видимо, знает, что прощается с ним навсегда, что она не ждет его летом и не видит в его приезде никакого толку.

Федор стоял в тамбуре, курил папиросу за папиросой и думал, как бы хорошо было, если бы Евгения Васильевна была, скажем, художницей. Но сейчас же отбросил эту мысль — она ему не понравилась — и стал раздумывать, почему все так сложилось у них.

«Стары, наверно, мы слишком, — размышлял он, — выдумываем там сложности, где их, может быть, и нет. Хотя какая же это старость! Просто так уж вышло, что оба долго были одинокими и настолько привязались к привычной жизни своей, что боимся ее поломать. Хотя тут и просто жизнь, и дело. А в него частичка сердца, да и большая, вложена».

«Но разве это любовь? — спрашивал Федор себя. — Любовь! — тут же утверждал он. — Но ведь тогда, когда любишь, способен на все. Ведь так говорят и пишут о настоящей любви».

«А до каких пор простирается это «все»? — опять задавал Федор себе вопрос. — Возможно, до предательства, до измены всему, что дорого, и вообще до измены? Может быть, любой поступок заслуживает оправдания этим «все» во имя любви? А может быть, у этого «все» должны быть границы?!»

«Нет, слишком самостоятельные мы с ней люди, — с горечью продолжал думать Федор. — Как она сказала: «наш польдер»? Вот у каждого из нас свой польдер. Она не может без своего дела, и я не могу. У нее часть любви там, в школе, в городе, а другая часть для меня. Да и у меня так же. Четыре любви. Не слишком ли много для двух человек?»

Он все думал о Евгении Васильевне, о себе, о любви вообще, о том — любовь у них или не любовь, о злополучном «все», на которое способны любящие сердца, о границах этого «все», вспоминал фигурку Евгении Васильевны и на перроне, нервничал, курил, а когда совсем запутался в собственных мыслях, махнул рукой и пошел в вагон-ресторан.

За окнами бежали леса в снегу, а здесь было тепло и шумно. Поезд шел с востока, ехало много отпускников, почти все столики были заняты подвыпившими, веселыми компаниями. Федор отыскал столик, за которым сидел всего лишь один сильно захмелевший мужчина, сел и взял листок меню.

— Чего грустный такой? — спросил мужчина, радуясь возможности поговорить. — Или помер кто?

— Тетка, — сказал Федор, чтобы отвязаться от расспросов.

— Вот я и вижу, — обрадованно говорил мужчина, наваливаясь грудью на стол и ставя на него локти, — что ты не в себе. Я, браток, человека сразу вижу, случилось что у него или нет. На-асквозь. Так на похороны ездил?

— На похороны, — сухо отозвался Федор.

Мужчина постарался изобразить на своем лице сочувствие, сморщил лоб, для чего-то перекосил рот, поводил с серьезным видом головой и глубокомысленно изрек:

— Да-а. Хилое дело.

Много воды в колодце

Я в этом учреждении самый давний работник, да и самый старый. Много сменилось сослуживцев, и столы переставлялись по-разному. А мой стол так и стоит на прежнем месте. Мне это подходит. Учреждение невелико, да окон на все столы хватает. А мне мое окно нравится, тем более видно из него то, чего в другие окна не видно.

Тут у меня стол перед глазами с привычным для меня порядком бумаг и арифмометром и другими вещами, нужными для работы. А в окно виден домик с задней стороны, сарайчик и огород. По веснам в огороде сажают картошку да несколько грядок овощей. И есть в огороде колодец, к которому ведет зеленая летом, в цветах, тропинка. А зимой весь огород лежит под сугробами, а тропинку к колодцу разгребают и лед вокруг колодца аккуратно срубают и отбрасывают.

В армию я, по болезни, не ходил, работаю все на одном месте, много лет гляжу в это окно. Вовремя приезжаю, вовремя уезжаю, весь день окно передо мной.

Помнится, как-то летом — давно то было — пошла от колодца с ведром в руке тоненькая девочка-подросток, серьезная и важная. Тяжеловата, видно, была для нее ноша, гнулась она, как тростинка, под ее тяжестью, но ведро до дому донесла и ни разу не поставила.

Потом ходила она еще дни дальше, уже девушкой, с полными ведрами…

А однажды вдруг пошел по тропинке высокий парень с ее двумя ведрами, а она степенно шла впереди.

После носили уже по три: одно ведро было посреди них, поддерживаемое двумя руками — твердой мужской и округлой женской. Раз понесли оба по два ведра. Видно, больше требовалось воды.

И вдруг в один день пришли они всего с двумя ведрами, а между ними, держась за их руки, шагал крохотный человечек, неумело переставляя непослушные ноги.

Долго приходили они так, и человечек шагал уверенное. Но в одно утро явилась женщина одна, и девочка держалась за мамино ведро, пыталась помочь.

Бежали дни. Ходила женщина на колодец. Однажды появился на тропинке рослый солдат, и выронила женщина ведра, разлив всю воду. Бросилась к солдату. А девочка испугалась и заплакала.

Потом опять носила воду женщина только вдвоем с девочкой. Но однажды прибрела к колодцу одна и без ведер. Как постарела она за короткий срок и одета была почему-то в черное! Села на лавочку возле колодца и зарыдала. Плакала долго, но с крыльца выглянула девочка, и мать, вытерев поспешно слезы, пошла к ней навстречу.

Вот так и жили они много дней, мама с дочкой. И дочка тянулась вверх.

А вчера понесла от колодца ведра с водой тоненькая девочка-подросток, серьезная и важная. Я даже протер глаза, так было это похоже на давным-давно виденную картину. Оглянулся на сотрудников, но все находились на своих местах. А девочка гнулась, как тростинка, но до крыльца дошла, не передохнув, и скрылась в доме.

«Уж не молодость ли к тебе вернулась?» — сказал я себе. Да нет, не тут-то было.

92
{"b":"267847","o":1}