— Да я, понимаете, — начал Федор, — на денек. Чего уж тут беспокоиться. Я бы мог и в гостинице, — добавил он и почувствовал, что говорит что-то не так.
— Полноте, полноте, — перебила Евгения Васильевна, — располагайтесь и живите, сколько вздумаете. Да и мне полегче будет, — потише прибавила она, — никак не могу представить себе, что нет уже мамы. — Она отвернулась, голос ее чуть дрогнул. — Хоть и знала я давно, что конец неизбежен: врачи ее год назад приговорили, но все же не верится и… не могу.
— Да, да, — быстро сказал Федор, страшно боясь, что эта очень выдержанная на вид женщина сейчас расплачется и неизвестно, что надо будет тогда делать, — конечно, конечно. Я обязательно останусь на пару деньков. А вы меня с вашим городком познакомите. Он мне с первого взгляда очень понравился, — несколько подхалимски сообщил он.
Евгения Васильевна повернулась к нему, сморгнула слезинку и благодарно улыбнулась…
Уже неделю Федор жил в маленьком домике и глядел по утрам на сугробы перед окнами, на другие маленькие дома и на бесцветное небо.
По утрам он ходил за водой, носил дрова, разгребал снег, нанесенный за ночь на тропку. Евгения Васильевна, приготовив завтрак и обед, закрыв русскую печь, бежала в школу-интернат, где уже несколько лет была директором. А Федор ходил по городу, который успел основательно изучить, а к приходу Евгении Васильевны затапливал печку в зальце и сидел, глядя на огонь.
Открытого огня он не видел давно, разве только костры на пикниках, и ему хорошо думалось и мечталось, когда в печке жило беспокойной жизнью пламя и что-то потрескивало, разговаривало. А сзади, в комнате, была тишина и полумрак, и только часы постукивали негромко и однообразно.
Приходила Евгения Васильевна, румяная, оживленная, собирала на стол, принималась рассказывать. Федор заметил, что с соседями она перебрасывается одной-двум я вежливыми фразами. И вообще чувствовалось, что по натуре своей она не очень разговорчива. Но с Федором она говорила много.
Муж Евгении Васильевны погиб во время венгерских событий, мать не один год была больна, и ей, видимо, давно не с кем было поделиться своими радостями и горестями. А сейчас нашелся внимательный и спокойный человек — хоть «седьмая вода на киселе», да все же какой-то родственник — и слушал, не перебивая. И у Евгении Васильевны пришли минуты и даже часы откровения.
То же было и с Федором. Он тоже долго молчал о многом. Пришла, очевидно, пора высказываться и ему.
Они говорили друг с другом, когда ходили по городу, когда сидели за столом длинными зимними вечерами до предупреждающего мигания электролампочек: свет в городке гасили в час.
Они и не подозревали, что рассказывают свою жизнь не только друг для друга, но и для себя, что-то пересматривая, что-то отбрасывая.
Федора изумляла энергия Евгении Васильевны. Интернат возник почти на голом месте, в приспособленных помещениях. Несколько лет тянулось строительство типовых школьных зданий, общежитий, подсобных помещений. Было много трудов и борьбы. И Федор, слушая ее, усмехался, вспоминая, как он представлял дальнюю свою родственницу плачущей девочкой в углу. Она гораздо лучше его разбиралась во многих делах, которые принято считать «мужскими». Кроме того, была она депутатом, имела другие общественные нагрузки и со всем по мере сил старалась справляться.
А Евгении Васильевне чрезвычайно интересно было послушать рассказы Федора о незнакомом ей мире художников. Федор рассказывал о своей мастерской, о своих работах и планах, о холостяцком житье в однокомнатной квартире, о товарищах, даже о бродячем коте, который прижился в мастерских художественного фонда. Федор умел говорить с юмором, и Евгения Васильевна веселела от его рассказов, улыбалась и шутила сама.
Федор скучал без нее: это было вполне объяснимо, в городке он не знал никого. И Евгения Васильевна спешила после занятий домой, зная, что ее ждет человек, который как-то сразу стал ей понятным и близким.
Они каждый день совершали прогулки по городу. Сначала побывали на кладбище, приняли не один визит старушек, подруг матери Евгении Васильевны.
Однажды под вечер они направились прогуляться к школе-интернату.
Огромное солнце уже касалось горизонта. День был очень морозный, и дымы из труб стояли столбами. С местного аэродрома поднялся последний в этот день самолетик. Когда он делал вираж, за ним осталась в воздухе чуть приметная белая полоска: осыпался снег с лыж. Поднимался он с каким-то жестяным шумом, а когда прошел над ними, показалось, что кто-то огромный сердито рвет на куски большие листы плотной бумаги.
Они стояли возле мастерских школы. Сзади них была аллейка, которая вела к главному зданию, а впереди, довольно далеко, виднелся обрывистый темный берег над ровной заснеженной лентой реки. За берегом и за лесом закатывалось солнце. Отблески последних лучей золотили лед катка; каток лежал под горкой, над спуском с которой они стояли. Там были и небольшой сарайчик — раздевалка, и дощатые трибунки, и футбольные ворота.
— Это наш стадион, — говорила Евгения Васильевна. — А знаете, Федя, сколько тут ребячьего труда? Да и весь город помогал. Нашей территории только на постройки хватило, для стадиона выделили другое место. Вот, думаем, и вся наша мечта об отдельном городке. Придется на свой стадион через весь город ходить. А тут, внизу, сплошная болотина до самой реки. Хоть ненастоящее болото, но место топкое. Знаете, как голландцы с морем воюют, свои польдеры осушают? Решили с ребятами на общем совете, пусть тут будет наш польдер. Как видите, часть уже отвоевали. Летом еще отвоюем. Площадь нам нужна. Ширимся, растем, — задорно засмеялась Евгения Васильевна, по-хозяйски поводя рукой, показывая на школьный городок, на аллеи, на каток, на питомник с еле видными из-под снега саженцами.
А Федор глядел и на закат, и на то, что она показывала, и больше всего на заиндевевший от дыхания воротник ее шубки, на руки в пестрых рукавичках, но почему-то боялся взглянуть в ее счастливое лицо.
Потом они вернулись домой. Трещали дрова в печке, горела одна настольная лампа, было тепло и уютно. Ужинали, выпили вина, что захватили по дороге домой. Казалось, углы дома поскрипывают, так крепчал на улице мороз. Федор немного захмелел, ходил из угла в угол по комнате и, как он иронически сам определил, «занимался самоанализом».
— Я себя считаю средненьким и ничуть этого не стыжусь. Ну, не всем же бог дал гениальный талант! Было время, и я переоценивал свои силы, а то, наоборот, вдруг начинал считать себя ничтожеством. И подъемы, и падения бывали. То похвалят — так гордость распирает, куда там! то разругают — и себе противным кажешься. Теперь все отстоялось: ни зазнаваться меня не научат, ни в бездну отчаяния не повергнут. Знаю, на что способен, на что нет. Вы только, Женя, не думайте, что я успокоился. Для думающего человека, тем более для творческого работника, это смерть. Конечно, хочется быть генералом, но ведь надо трезво оценивать и возможности. Зато уж и на халтуру меня никогда не собьешь. Тут уж свое не продам за чечевичную похлебку.
Он разгорячился, ходил от печки к столу, даже начал жестикулировать. Евгения Васильевна сидела в глубоком кресле, смотрела на него ласковыми, ободряющими глазами. И неожиданно она сказала:
— А вы, Федя, простой и хороший. И очень легко с вами.
Он подошел к ее креслу, остановился, поглядел ей прямо в большие серые глаза и вдруг легко приподнял ее, взяв за плечи, из кресла и поцеловал в пухловатые, немного подкрашенные губы.
И была супружеская ночь. И вторая и третья.
…Минули эти дни, и настал момент, когда как-то утром Федор сказал:
— Ну, Женя, как дальше будем? Поедешь со мной? Навсегда.
Евгения Васильевна хоть и ожидала такого вопроса, но все равно как-то испугалась вроде, съежилась, как от холода, и тихо ответила:
— Да как же я без этого? Без всего? Вся моя жизнь тут, в нашем городке. В школе. И вообще.
«А я разве не часть твоей жизни?» — подумал Федор, а вслух начал уговаривать Евгению Васильевну поехать с ним. Аргументация его была убедительной: тут были и возможности большого города, и бытовые удобства в его хоть и небольшой, но пока вполне достаточной квартире, и школа рядом, где могла бы работать Евгения Васильевна, и многое другое.