А затем он отпустил дверцу, которая заскрипела, закрываясь, схватился обеими руками за острые верхушки ближних к нему досок забора с такой силой, что они затрещали, и, прильнув лицом к этим доскам, вдруг… глухо зарыдал.
К тому времени я уже был знаком с силой человеческого отчаяния. Я видел, как плачут люди во время смерти и тяжелой болезни близких. Я представлял, что такое горе. Но я никак не мог понять, осознать и прочувствовать открывшуюся передо мной сторону человеческих мук, людских страданий. Я недоумевал: плакал Витька, Витька Черкасский! Тот Витька, который играл двухпудовками, который даже не поморщился от боли, когда ему в кровь разбили ногу на футбольном поле. Плакал из-за маленькой девушки с косичками, которую он без труда мог перебросить через забор.
И мы пошли. Впереди он, понурив голову, бредя медленно и неуверенно, как пьяный. За ним я, ошеломленный непонятным мне взрывом горя по пустячному, на мой взгляд, поводу, недоумевающий, растерянный, изумленный донельзя всем услышанным и увиденным мною. Я шел, испытывая полный разброд в мыслях, ломая голову над происшедшим, и, как загипнотизированный, проделывал тот же путь под уличными фонарями мартовской пол у весей ней ночью, что и фигура, двигавшаяся впереди меня.
Я старался держаться на почтительном расстоянии от идущего передо мной человека, но и не отставал от него, сочувствуя ему и удивляясь, жалея и не понимая, страдая вместе с ним, будучи в то же время страшно далек от понимания сущности этого страдания…
А на следующий день я сидел в классе, на своем месте, и был еще более рассеянным, чем обычно. Шалости на переменах, детская надпись на столе, выдумки товарищей казались мне наивными и далекими-далекими. Я упорно думал над тем, чему был свидетелем вчера, и смотрел через окно на школьный двор, где бегали ребята и девчонки. Мой взгляд остановился на одной девчонке в голубой шапочке — у девочки были большие косы и крупные серые глаза.
Я задумался: неужели несколько слов этого хрупкого большеглазого существа будут причиной высшей степени отчаяния для какого-нибудь человека?! Я так упорно раздумывал над этим и над другими открывавшимися для меня горизонтами человеческих взаимоотношений, что не услышал, как учительница немецкого языка вызвала меня к доске. У доски я думал все над тем же и параллельно отвечал. Не удивительно, что я получил двойку. Удивительно то, что я отнесся к этому, против обыкновения, совершенно безучастно.
— Садитесь, — сказала учительница. — Двойка.
— Угу, — ответил я, подавая дневник.
— Что с вами? — удивленно посмотрела на меня учительница.
— Ничего, — спокойно ответил я, невозмутимо глядя ей прямо в глаза.
Но я, очевидно, соврал. Это было не «ничего». Это, наверное, начиналась юность.
На большой дороге
Полая вода захлестнула приречные низины, выплеснулась на луга, перекатилась через дороги и широченным озером разлилась у райцентра, отражая весеннее небо с редкими облачками и ветви склонившихся кустов и деревьев с набухшими, готовыми лопнуть почками.
Маленький поселок — центр района, раскинувшегося на десятках километров густых лесов, полей, скинувших снежное покрывало, и вязких проселочных дорог, — был насквозь просвечен солнечными лучами. Поселок стоял на горе, и его улицы, с которых давно сбежали ручьи, успели уже просохнуть. Жители поселка ходили в летних костюмах, главная улица даже пылилась, а вокруг поселка курились под солнцем серые поля, по дорогам нельзя было пройти без болотных сапог, и вешняя вода вплотную подступала к окраинным домам.
Высокий, чуть сутуловатый, явно стареющий человек несколько раз проходил в этот день по главной улице райцентра. Его серое летнее пальто и такая же кепка мелькали и в дверях магазинов, и в окнах столовой, и у газетной витрины, и на крыльце почты, и около строящегося трехэтажного кирпичного дома. Человек, очевидно, был приезжим: иначе он не стал бы с таким интересом и внимательностью рассматривать чуть ли не каждый дом на главной улице.
В том, что он был приезжим, ни капельки не сомневались встречающиеся с ним жители райцентра. В таких поселках все коренное население отлично знает друг друга. И только некоторые из старожилов, обладающие цепкой памятью, внимательно вглядевшись в спокойные серые глаза приезжего, окинув взглядом его лицо с крупным носом, тонкими губами и резко очерченным подбородком, проследив за особенностями его уверенной, чуть переваливающейся походки, могли бы узнать его. Но никто из таких старожилов не встретился и не узнал в ответственном партийном работнике Иване Игнатьевиче Хлебнове Ванюшку Хлебнова — вожака комсомольцев и этого поселка, и всей волости, а потом уезда в далекие двадцатые годы.
Видно, и впрямь чем-то далеким, подернутым дымкой истории были двадцатые годы для этих вот парней и девушек, которые, шумно разговаривая, пересмеиваясь, перекликаясь, шагали группами и в одиночку взад и вперед по тротуарам. Иван Игнатьевич смотрел на них, на новые дома, на всю главную улицу, почти совершенно новую для него, и ему было немножко грустно. Хотелось встретить знакомое лицо, тем более что для него-то в этом поселке двадцатые годы были только вчерашним днем. Хоть и неузнаваемо изменился поселок, а все-все неуловимыми приметами напоминало Хлебнову о его молодости, о бурных, боевых годах, проведенных в этом тихом сейчас местечке, где по улицам пробегал весенний ветерок и улыбались друг другу встречные.
— Чего ж ты хочешь? — пробормотал Хлебное сам себе, подходя к газетному киоску. — Заглядывал-то сюда последний раз лет двадцать пять назад, а надеешься знакомых встретить. Маловато их здесь осталось, да и те вряд ли помнят.
Он купил свежую «Правду», областную и районную газеты и направился к парку, окружавшему районный Дом культуры.
Так уж повернулась жизнь Ивана Игнатьевича, что надолго, почти навсегда покинул он места своей молодости. И работа, и семейные обстоятельства удерживали его вдали от родных мест. Даже побывать в них не приходилось. Но в длинной цепочке воспоминаний самыми яркими всегда оставались воспоминания об этих местах. Поддерживались эти воспоминания письмами, но потом адресаты разъехались, затерялись в гуще событий, а кое-кого из них уже не стало в живых. Так и рвались ниточки связи с близким сердцу уголком родной земли.
Однако теперь, оживленные приметами окружающего, воспоминания стали настолько отчетливыми, будто перед Хлеб новым раскрылся альбом с пожелтевшими фотографиями тех лет. Подходя к Дому культуры, массивному двухэтажному зданию, Иван Игнатьевич ясно видел на его месте покосившуюся часовню, о которой столько раз заходил разговор в ячейке комсомола. Входя в парк, он представлял церковное кладбище с могилками, гнилыми крестами и группами «верующих», раскладывающих на могильных холмиках всякую поминальную снедь: от крашеных яиц до бутылок с водкой.
Сейчас парк был пуст. Конца рабочего дня дожидалась танцевальная площадка. Пустовали волейбольная и баскетбольная площадки. Парковые скамеечки ждали более позднего часа — конца вечернего киносеанса, когда их займут мечтательные одиночки и влюбленные «ары. Тополя, превратившиеся с тех пор, как их последний раз видел Иван Игнатьевич, в могучие деревья, стояли еще голыми. Но их ветки набрякали почками, а тонкая кожица веток отливала желтизной, выдавая теплым светом своим начало бурного хода животворящих соков.
И одно лишь было старым, извечным, до мельчайших подробностей знакомым и до боли памятным сердцу — вид на весеннее половодье, на кромку лесов, на весь приречный пейзаж.
Хлеб но в, опустившись на скамейку, положил газеты рядом с собой, но не стал их просматривать, а, не отрываясь, глядел вдаль на голубое зеркало воды, величавое и безмятежное, на полузатопленные заросли ивняка, на сверкающие жирной чернотой скаты полей и на маленькие заречные деревушки.
Особенно привлекала его внимание деревня Средняя Грива. Она состояла всего из одной улицы. Многие дома были срублены, по-видимому, всего лишь два-три года назад. Улица взбегала на горку, с обеих сторон которой пролегли лощины. На дне лощин стояла вешняя вода, сливавшаяся с озером. Казалось, что деревня расположена на полуострове. Солнечные лучи ярко освещали Среднюю Гриву, и, несмотря на дальнее расстояние, ее дома были видны до мелочей, до деталей стройки и наличников на окнах.