Пение соловьев, скрип дергача в росных лугах, треск сверчков в кустах — все эти звуки ночи провожали их до самой реки. Ломенга была тиха, темна и, на радость, почти совершенно свободна от моли. Переехали быстро. Славика удивило, что дверь в избушку была полуоткрыта: Тараканов на ночь закрывался глухо, так как любил тепло. Из избушки доносился заливистый храп.
Пока Славик ставил лодку на место и привязывал ее, Оля открыла саквояж, порылась в нем. И когда Славик взвалил на плечо весла, чтобы отнести их к избушке, она протянула ему две рублевые бумажки.
— А это зачем? С вас десять копеек, — сказал он. — Пять — туда, пять — обратно.
— Но ведь товарищ Тараканов… — удивленно начала она. — Мы же договорились. Он сказал…
— Пошутил он, — буркнул Славик.
— Да? — неуверенно проговорила она, поискала в саквояже и подала ему монету.
— Вот так, — Славик взял монету и пожелал: — Счастливо дойти вам.
— Спасибо, — сказала Оля. — До свидания.
Прозвучали ее быстрые шаги по гальке, и уже сверху, оттуда, где ее сегодня увидел Славик спускающейся к перевозу, донеслось:
— Большое спасибо, Слава!
Дверь в избушку осталась неприкрытой не случайно. Тараканов пошел на такую жертву, чтобы не прозевать прибытия «Звездолета» к этому берегу. Но прозевал. Разбудил его только звонкий голос девушки, раздавшийся уже где-то за избушкой. Тараканов поспешно вскочил, натянул на босу ногу сапоги и вышел из избушки.
Выйдя, он почти столкнулся со Славиком, который приставлял к стенке домика весла.
— Перевез? — спросил Тараканов.
— Перевез, — сказал Славик.
— Деньги получил? — почему-то не в полный голос задал следующий вопрос Тараканов.
— Получил, — ответил Славик.
— Молодец, — впервые за все время их совместной работы похвалил Тараканов, с видимым облегчением зевнул: — Ох-хо-хо-о… — И прибавил: — Ну, давай.
Славик протянул ему гривенник.
Тараканов как-то нерешительно принял монету, поднес ее к самому носу, словно хотел в полутьме увидеть на ней нечто совсем необычное, и свистящим шепотом спросил:
— Ты чего это мне подал?
— Деньги, — спокойно сообщил Славик. — За перевоз.
— Да ты что! — плачущим голосом закричал Тараканов. — Ты сбесился, что ли? Я ж подряжался с ней. Два рубля. Голову тебе оторвать мало!
— Ничего не знаю, — твердо отрезал Славик. — За реку стоит пять копеек, оттуда — пять. Я тебе десять и отдал.
— Вот ненормального на мою шею бог посадил! — бушевал Тараканов, наступая на Славика и размахивая руками. — Скажу председателю: дисциплины не признает… Да я тебя… Да ты…
Он не находил слов, брызгал слюной и все наступал и наступал на подростка.
И тогда Славик, неожиданно для самого себя, вдруг схватил одно из весел и выпалил с веселой дерзостью и угрозой в голосе:
— Хватит! Не кипятись! А то вот веслом по башке шарахну — сразу успокоишься.
То ли в неверном полусвете летней ночи Тараканову почудилось, что весло поднимается для удара, то ли так впечатляюще подействовал на него угрожающий тон, но старшего перевозчика будто ветром сдуло. Он метнулся в избушку, быстро прикрыл за собой дверь и пролез за печку, к своему топчану, бормоча:
— Вот бешеный… Председателю скажу… Поработай с такими…
Он еще порядочное время раздраженно бормотал всяческие проклятия, сидя в избушке на топчане, и с некоторым страхом ожидал момента, когда откроется дверь.
Но дверь не открывал никто. Тараканов постепенно осмелел, пробрался к двери, потихоньку приоткрыл ее и осторожно высунул голову.
Ночь светлела. От воды начали подниматься первые дымки тумана. Славика около избушки не оказалось. Тараканов повертел головой и увидел, что его помощник стоит на настиле большой лодки, глядя за реку.
Пора было спать. По деревням уже вовсю покрикивали петухи. Но капитан «Звездолета» стоял на палубе большой лодки, занятый совершенно новым для него делом. Он стоял и в первый раз в своей жизни вслушивался в доносившееся из-за Ломенги пение соловьев.
В знойный полдень
Солнце — в зените. Вода кажется недвижимой. Неподвижны и кусты, и ветки одиноких деревьев, разбросанных по противоположному берегу, и мелкие облачка у горизонта. Только воздух над перекатом струится, мреет, переливается. Жара.
Струя реки блестит как стальная полоса. Возле воды — лента мокрого песка, а подальше — мелконькие барханчики сухого. Песок, возможно, вообще-то и желтого цвета, но под яркими полуденными лучами выглядит почти белым. Солнце сияет настолько ослепительно, что и кусты кажутся не такими уж зелеными, и недалекий луг не таким уж цветным: слишком много света.
На горячем песке раскинулись животами вниз два человека. Лежат как мертвые. Жара уняла даже надоедливых слепней, и никто не мешает «калить» спину.
Колхозный кузнец Яков Николаевич — худой, жилистый, костистый. Черен от природы: можно бы не загорать. На первый взгляд кажется, пожалуй, слабосильным. Но в этом тощем теле — сила исключительная.
Неподалеку от него положил лицо на ладони свинарь Генка — недлинный, кряжистый парень. Плечи и шея у Генки загорели: ходил в майке. Кожа на остальной части тела — эластичная, гладкая, белая.
У обоих выпал свободный часик, оба пошли освежиться на безлюдный запесок. Искупались, решили позагорать. Лежат, лениво перебрасываясь незначащими фразами. Тишина. Зной. Оба знают, что поблизости нет ни души, и расположились в чем мать родила.
— А здорово она тебе от ворот поворот устроила, — говорит Яков Николаевич.
Это он решил внести разнообразие в разговор и начинает подтрунивать над Генкой.
— Ничего она мне не устраивала, — сердится Генка. — Сам я от нее во время танца отошел.
— Рассказывай, — блаженно кряхтит Яков Николаевич, поворачиваясь на бок. — Знаем. Чтоб ты от девки сам откололся — ни в жизнь. Видели ведь: танцевали вы с ней вальс, бросила она тебя посреди круга и на место укатила. А ты стоишь, рот разинул…
— Врут! — возмущенно вскидывает Генка голову, встряхивая непросохшими косицами волос. Потом снова кладет лицо на ладони и бубнит: — Когда она приехала, я ее провожал два раза. Ну, и позавчера, как пришел в клуб, вижу — она. Пригласил. Станцевали. Спрашиваю: «Ну, как у нас привыкаете?» — «Да, ничего, говорит, привыкнуть везде можно. Скучновато только». — «Больше молодежи будет, говорю, веселей станет». То да другое, начали разговаривать. О том, о сем.
— Тут-то она тебе от ворот поворот и устроила, — вставляет Яков Николаевич.
— Подожди! Вот говорили, говорили — она и скажи: «А вы, оказывается, животноводом работаете». — «Да, отвечаю, свинарем». Она помямлила что-то и вроде для комплимента какого-то, что ли, говорит: «Кругозор, — слышь, — у вас очень широкий, читали много. Это хорошо. Я прямо думала…» Тут она и язык прикусила — поняла, что не туда поехала.
Генка резко повернулся на спину, сел, прикрыл одной рукой глаза, другой стал стряхивать песок с груди.
— Чуешь, дядя Яков! Она меня подхвалить хотела, а высказалось у нее, что на уме. Она думала, по разговору моему, что ее, скажем, наш главный инженер провожал, а вышло — свинарь. Я так ей и сказал: «И, говорю, профессией своей горжусь, не стесняюсь ее!» А ее, видишь, задело, что ее мыслишку разгадали, она рассердилась, решила подкольнуть: «Ну что ж, — иронически так замечает, — каждому — свое».
— Вот как? — с явной заинтересованностью вставил Яков Николаевич, начинавший, видимо, поддаваться влиянию Генкиного возбуждения, и тоже сел. — А ты что?
— Тут-то я ей и насыпал всякого… «Нет, говорю, не «каждому — свое», а каждому — все! Вот как у нас. Вы книг не меньше моего прочитали, библиотечный техникум окончили, приехали у нас культуру поднимать. А как вы будете культуру поднимать, когда вы к труду нашему неуважение высказываете? А ведь от труда и культура-то вся пошла. Знаете, наверное, что Америка существует? Там бездельники в чести, а люди труда на втором плане. А вы не в Америке, а у нас живете. И откуда у нас такое берется?!» В общем, наговорил я ей, она — мне, и разошлись мы в середине вальса.