— Федь, а Федь, — проговорила она голосом нежным и ласковым, — ты прости меня, что я всякое тут болтаю. Ой, и наговорила я всего. Выпила я сегодня — и как дурная. Прости, Федя. Скучно мне без тебя. Как приедешь, крепко я тебя обойму, поцелую. Ты меня слышишь, Федя?
Она широко раскинула руки, и заречная сторона слабым эхом откликнулась на ее призыв:
— Фе-едя! Милы-ый! Ау-у!
— А-у! — громко раздалось сзади, за леском. — Ты куда девалась? Катю-ха! Иди-и!
— Иду! Сейчас! — поспешно отозвалась на крик подруги Катя.
Она резко повернулась. Прошуршали раздвигаемые ветви, прохрустели под быстрыми-удаляющимися шагами мелкие сучочки.
Михаил снова остался один.
Он встал, размялся и не спеша двинулся по тропке. Луна сделалась голубовато-серебряной. Река уже не везде была агатовой: кой-где на воду упал лунный свет.
«Попался, брат Федька, — усмехнулся про себя Михаил. — С Катей смотри, держись — шутки плохи. С характером девка…»
Он дружелюбно посмеивался, бормотал иронические высказывания насчет влюбленных и шел дальше, обходя кладбище, минуя бор. До Комарихи оставалось совсем немного.
И тут он поймал себя на том, что, отпуская вслух шутливые замечания, думает на самом деле совсем о другом.
Если всю вторую половину дня его мысли, возможно от усталости, разбредались, не сосредоточиваясь ни на чем, то сейчас они приняли определенное направление.
Он перебирал в памяти тех из встреченных им в жизни девушек, которые нравились ему и которым, вероятно, нравился он. И думал: может ли какая-нибудь из них вот так ждать и звать его, как Катя Федьку? Выходило, что, видимо, такой ему не встречалось.
Впереди показалась Комариха. Луна висела сбоку от нее и освещала дома крайнего порядка. Виден был и дом, где жил Михаил.
Он направился к освещенному порядку, раздумывал и наконец осознал, что он, пожалуй, даже завидует этому верзиле Федьке. Выругал себя и прибавил шагу.
Но идти домой ему теперь как-то не очень хотелось.
Конец нового дома
Уже подходила пора сплошного листопада и туманной сеяни грибных дождичков. Днем было еще жарковато, зато к вечеру в лощинах у дороги закурился над болотцами, поросшими осокой, туман и холодом потянуло из низин. Солнце упало за частокол дальних ельников и подсвечивало оттуда края западных облаков. Предстояло провести холодную ночь на открытом воздухе, и поневоле приходилось убыстрять шаг.
От маленького поселка лесорубов Прятки, получившего название свое от извилистой речки, прячущейся в густых зарослях ивняка, ольхи и болотных дудок, до городка Снегова, куда я направлялся, было чуть более семидесяти километров.
Сначала я намеревался идти большаком и заночевать на середине пути в какой-нибудь деревушке, которые отстоят тут друг от друга на пять-шесть километров, но передумал и, свернув на проселок, стал через перелески выбираться на Ломенгу.
Ломенга в этих местах не так широка. Это уже в низах разливается она в полноводную реку, чтобы вплеснуть ледяные струи лесных речек и рек, впадающих в нее, в необъятную ширь Волги. А здесь Ломенга тиха, спокойна, но довольно глубока. Стальная лента ее широкой просекой прошла сквозь частые перелески, пролагая прямой путь с северных водораздельных увалов к югу.
К Ломенге я шел без всякой определенной уверенности в дальнейших своих действиях, надеясь только на авось. Катер, моторная лодка, даже простая рыбачья лодчонка в это время в этих местах были редкостью. И все же я надеялся на счастливую случайность. Действительно, было гораздо лучше дремать на корме лодки, зная, что каждую минуту ты на несколько десятков метров приближаешься к дому, чем ворочаться на чьем-нибудь сеновале и думать, что впереди около сорока километров дороги, которая в нескольких местах была далеко не сахар.
«В крайнем случае разожгу костер и переночую на берегу, — раздумывал я. — Три лишних километра — куда не шло. Зато вдруг удача!..»
В перелесках еще сохранилось дневное тепло. Под ногами похрустывала подсыхавшая трава, иногда шуршали и первые опавшие листья. Растертые в ладонях, они пахли почему-то свежими щами из крапивы и щавеля. Какой-то шальной тетерев, не сообразуясь со временем, вдруг начал бормотать совсем неподалеку. От этого в лесу стало словно еще тише. Тетерев побормотал и замолк, и уже думалось, что это бормотал не он, а где-то прокатилась по камешнику струйка родниковой воды.
Наконец деревья разбежались по сторонам, началась болотистая низинка, ноги в которой увязали чуть не по колено, и в лицо ударила волна речной свежести. Открылась Ломенга, гладь которой поблизости еще играла теплыми красками, а дальше, к северу, казалась темной и неподвижной. Я сбросил с плеч на землю надоевший рюкзак, снял ружье, спугнув шумом и резкими движениями кулика, который сорвался с закрайки маленького заливчика и пронесся над водой, исчезнув на противоположном берегу. Пора было разводить костер. В рюкзаке у меня помимо прочих предметов лежало несколько крупных сорьезов, тщательно переложенных травой. Сорьез — рыба капризная и в ловле, и в переноске. Я не надеялся донести свой улов до дому и решил вознаградить себя за предстоявшую неуютную ночевку превосходной ухой.
И вдруг вдали над темной поверхностью Ломенги, как раз посреди нее, замерцал огонек. Неяркий вначале, он по мере того, как темнело, становился все светлей и светлей. «Катер!» — мелькнула у меня радостная мысль, и я побежал вниз по течению реки, к тому месту, где, как мне казалось, удобней всего было окликнуть плывущих на катере и где катеру можно было подойти к берегу. Я спешил, учитывая скорость катера и скорость течения, боясь, что не успею добежать и останусь незамеченным. Однако, обернувшись, я увидел, что огонек только чуть-чуть изменил положение относительно берега реки. Кроме того, не слышно было шума мотора.
«Лодка с фонарем, — догадался я, — а может быть, со смольем: рыбу колют».
Немало пришлось постоять мне, прежде чем огонек приблизился настолько, что стало ясно: это костер на плоту. В наступивших сумерках еще довольно хорошо различалась черная масса плота, о которую ударялись струи воды. Двое людей сидели у костра, одна темная фигура возилась на конце плота, очевидно у рулевого весла. Плот не был похож на обычные, гоняемые по Ломенге одним или двумя плотогонами: отличался меньшими размерами и своеобразной формой. «Кажется, не в один ряд связан», — подумал я и загорланил:
— Эгей! На плоту!
Эхо от крика метнулось вверх по реке и заглохло в перелесках. В ответ с плота раздался сипловатый стариковский голос, негромкий, но отчетливый:
— Ну… чего вопишь?
Я начал длинно объяснять, куда я иду и что мне нужно. Плот поравнялся с тем выступом берега, на котором я стоял, и пошел мимо. Не дожидаясь конца моих объяснений, тот же голос откликнулся вторично:
— Иди ниже. Там схватимся.
Метров через пятьдесят плот нехотя приблизился к берегу. Старик, высоченный, худой, стоящий на краю плота на прямых, словно палкообразных, ногах, ловко задел багром за травниковый выступ берега и крикнул:
— Прыгай!
Я тяжело прыгнул на плот, заколыхав его. Заплюхалась о бревна вода. Старик выдернул багор и отдал приказание через плечо:
— Юрей! Отваливай на середку.
И вот я лежу на плоту, рядом с костром. Костер разложен на булыжниках, насыпанных поверх бревен. На плоту довольно сухо и даже, можно сказать, уютно. Под головой у меня рюкзак, ложем служат еловые «лапаки», прикрытые драным плащом. Старик сидит рядом с моим изголовьем на таком же ложе. Вода цвета вороненой стали побулькивает с боков плота. На дальнем его конце две фигуры распрямляются и вновь нагибаются над рулевым веслом — чуть обтесанным бревном с доской на конце. На середине плота, сбоку от костра, — наспех сделанный из палок и веток шалаш. Теплота костра, легкое покачивание, ощущение усталости в ногах — все располагает ко сну. Но я перебарываю себя и для соблюдения правил вежливости веду разговор.