Сделалось темно, и точно ночной холодный свет смутно падал сквозь огромные квадраты стекол.
— Это вы сделали, Тоня? — сказал Иван Андреевич.
Она молчала. Он подошел к ней в темноте и нащупал ее фигуру, странно согнувшуюся в кресле у окна. Голова ее лежала низко на коленях.
Девушка плакала в углу. Он хотел открыть электричество, но ему было жутко увидеть ее неодетою и плачущею.
Только в узкой полосе света, падавшей в щель из коридора, виднелись ее руки, обхватившие низко наклоненную голову.
Он подошел и тронул ее за плечо.
— Тоня, зачем вы их позвали? Только ведь мне этого больше не нужно… Я вам сказал правду.
— Дайте мне мою муфту, — попросила она.
Он отыскал и подал. Она достала свой носовой платочек, бесшумно вытерла нос и опять тем же жестом покорности и унижения обхватила руками голову.
Она была похожа на маленькую плачущую девочку, которую кто-то жестоко и незаслуженно обидел. И Ивану Андреевичу было странно и даже невозможно подумать, что перед ним глубоко павшая женщина, свыкшаяся с атмосферой публичного дома.
— Тоня, отчего вы плачете?
Он участливо нагнулся над нею, и теперь ему казалось, что он слышит как-то особенно глубоко биение ее раскрывшейся перед ним души.
— Отстаньте, — сказала она, отвернувшись к стене, и продолжала плакать, крепко уткнувшись в стену теменем.
Он понял, что ей нужны слезы, чтобы выплакать скрытую душевную боль, и перестал утешать. Вместо слов он просто сидел и поглаживал ее по голове, испытывая к ней прежнее светлое и радостное чувство, похожее на чувство отца или брата. И ему было смешно, что Боржевский продолжал зачем-то хлопотать и суетиться.
Потом он встал и запер дверь на крючок. Когда он вернулся к ней, то она уже сидела выпрямившись. В темноте он ощупал ее шею и голову, коснувшись мокрого лица. Она не шевелилась и не плакала.
Он погладил ее еще раз и сел молча рядом.
Теперь ему было ясно, что и Серафима, и Лида сделались только его прошлым. Обе они были обыкновенные эгоистки, каждая по-своему. Они хотели взять от жизни возможно больше счастья. Во всех своих былых недоразумениях с ними он всегда наталкивался на этот неизбежный, тупой вопрос:
— А я? Что получу я? Буду ли счастлив я?
А вот тут, рядом с ним, в темноте сидит существо, для которого эти вопросы уже не имели смысла.
Он придвинулся к Тоне и взял ее за руку. Она не сопротивлялась, и он понял, что и она наконец поверила ему.
— Тоня, да? Ведь вы знаете, что я не обижу вас?
— А Бог вас знает. Да вы это к чему? Как это вы меня можете обидеть? Каждый человек может только сам себя обидеть.
Помолчав, она прибавила:
— Каждый человек сам от себя зависит. Вот я захотела такой жизни и живу. И очень глупо других обвинять. А что ревела я сейчас, так это от собственной глупости. Вы бабьим слезам, пожалуйста, не верьте. Всякий сам своему счастью кузнец… Теперь пустите-ка да зажгите что ли огонь. Что мы в темноте сидим?
Она стремительно встала, с силой толкнула Ивана Андреевича. И опять он почувствовал в ней прежнюю, грубую, сильную и решительную.
— Постойте, Тоня, — попросил он. — Я хочу вам сказать что-то. Вы перебили мои мысли… Мне было с вами…
— Чудак вы. Ну, пустите.
— Нет, подождите же, — сказал он настойчиво и опять усадил ее рядом с собою.
— Да что вам надо?
Он почувствовал, что она с любопытством и сочувственно улыбнулась в темноте.
— Что мы сидим, точно две мыши? Ведь вы получили свое? Ну?
— Знаете, Тоня, вы для меня сейчас самый близкий человек.
— Ничего. К завтраму проспитесь.
Она решительно встала и зажгла электричество. Потом накинула на голову юбку, продела руки и стала одеваться.
— Заплатите скорее за номер и отвезите меня.
Опять он видел перед собой замкнутую девицу-чиновника с холодным взглядом зеленоватых глаз и законченными движениями. Она знала, чего хочет.
— Тоня, я не отпущу вас.
Она ничего не ответила, как взрослый не отвечает ребенку, когда тот говорит глупости, и продолжала быстро одеваться.
Ему стало страшно. Он вдруг почувствовал себя бесконечно одиноким. Закрыв лицо руками, он понурился. И вдруг ему стало ясно, что еще мгновение, и его душа не выдержит. Он почувствовал, что Тоня подошла и стоит возле.
— Что же вы сидите? Вот человек! Ни на кого вы не похожи.
— Поедем ко мне, — попросил он жалобно.
Она отрицательно покачала головой.
Вдруг эта мысль завладела им.
— Нет, поедемте непременно.
Он встал и торопливо надел сюртук.
— Поедемте… Я вам расскажу многое… Ну, я вас прошу. Да, правда, я, может быть, чудак. Я знаю.
Он радостно улыбнулся и пожимал ей руки.
— Поедем ко мне. Я вам не сделаю ничего плохого.
Она иронично пожала плечами.
— У меня болит голова. Лучше не надо. И что мы с вами будем делать?
Она нерешительно, немного с раздражением рассматривала его большую по внешнему виду, но растерянную фигуру.
— Вот не люблю я таких. Ну, что вы? Что вы?
Но он чувствовал, что ее глаза с сочувствием следят за каждым его движением.
— Поедемте? Я вас прошу.
Она молча кивнула головой.
— А вам ничего, что вы едете со мною? — говорила она ему на крыльце. — У вас, небось, прислуга?
«Какая она милая! Я ее люблю сейчас больше всех на свете», — думал он вместо всякого ответа.
И Дурнев радовался мысли, что сблизится с этой девушкой, такой глубоко интересной и вместе несчастной, поможет ей найти самое себя, а она поможет сделать то же самое ему. Он просто был до сих пор барин и буржуй. Не задумывался над жизнью.
— Умаялся, барин, ездивши с вами, — сказал с сочувственным упреком извозчик. — Ну, да прибавите. Барин хороший.
— Теперь только домой! — весело сказал Иван Андреевич. — Что это? Снег?
— Да, маленько поднялась погода.
Бархат Тониной шубки тотчас же усеялся белыми мелкими крупинками. Было темно, и дул холодный ветер.
— Скоро светает.
Извозчик говорил хриплым, озябшим голосом, и каждый звук его слов четко отдавался в вымершем пространстве улицы.
— Теперь бы спать. В самый раз, — сказала Тоня. — Ух, холодно. Дрожь пробирает. Теперь, если какие бездомные или у кого дров нету — беда!
Съежившись, она прижалась к Ивану Андреевичу. Он обнял ее, продолжая думать. И мысли в этот предутренний час у него были такие ясные и умиротворяющие.
— Ведь это же дно, дно, самое дно жизни. Я на дне! — говорил он себе, удивляясь. — А мне вовсе не страшно и не гадко, а радостно. Здесь тоже живет и бьется человеческое сердце. Вот оно!
Он крепче и крепче сжимал Тоню за талию. В ней многое исковеркано, но она многое поняла и почувствовала. И самое главное в ней то, что она… (Иван Андреевич поискал мысленно подходящего выражения.) Да, то, что она не принадлежит себе. Вот именно.
И ему показалось, что он нашел совершенно верное слово. Именно, надо не принадлежать себе и никому. Ведь это же старая, избитая истина. Надо принадлежать чему-нибудь большому. И в любви, как и во всем. И даже в любви, пожалуй, в особенности. А наши женщины всегда торгуются. Ведь это же гадость.
И Серафима, и Лида… Все они так называемые порядочные.
И сейчас, ласково и трепетно поддерживая Тоню за талию, он ехал и ощущал это самое веяние чего-то большего, чем он сам.
Может быть, если бы кто-нибудь сказал ему об этом еще вчера, он бы рассмеялся над ним. Но сейчас он знал, что это так.
Они ехали и волновались, а Тоня полулежала молча, прижавшись к нему, как доверчивый ребенок. И он знал, что покорил ее сейчас уже не грубой силой, а властью открывшегося ему нового знания.
XIV
— Это ваша квартира? — спросила Тоня, когда извозчик остановился у крыльца.
Движения ее были робки и любопытны. По тону голоса можно было заключить, что она и довольна, и все еще совестится.
Сквозь занавески в кабинете чувствовался свет, и это удивило Ивана Андреевича. Вероятно, Дарья забыла потушить огонь.