Порывисто дыша, она хотела задвинуть дверь. Он сделал это вместо нее.
— Здесь, внизу, спит мальчик, — дошло до его слуха.
Может быть, она хотела его предупредить, что они тут не одни, или, напротив, хотела сказать, что мальчик уже спит. Он понял только одно, что может жадно взять в руки ее тесно прильнувшее тело, и больше уже ничего не помнил, кроме молчаливого дрожащего смеха и влажной, холодящей мягкости губ.
Они несколько раз выходили из купе. И каждый раз она открывала фонарь и, заботливо нагнувшись, мгновенно оглядывала лицо спящего ребенка. Потом закрывала опять, и они, выйдя в коридор, оставив дверь чуть притворенною, долго болтали. Они знали, что нельзя долго оставаться в темном купе, которое начинало струиться мучительно золотым светом. Тогда думали об яркости электрических рожков и о том, чтобы стоять вот так у светло-синего окна, за которым мчится муть белой, никак не могущей наступить ночи, не выпускать тесно сцепленных пальцев и говорить о самом ненужном и обыкновенном.
Он говорил о необходимости для него иногда бывать в Петрограде по делам «Медицинского Обозревателя». Она из деликатности не спрашивала о том, как он ездил раньше туда — один или с Варюшей, — и рассказывала, что будет в Петрограде жить у брата, который тоже врач. И он также не спрашивал ее, где она жила раньше, до того, как сошлась с Дюмуленом. Оба они были уже не первой молодости; с исковерканным прошлым. И это тоже нравилось им сейчас друг в друге.
Иногда проходили пассажиры и кондуктора. Надо было слегка отодвигаться друг от друга, но всегда оставалась какая-нибудь одна точка, где они продолжали соприкасаться. И это было восхитительно и по-детски смешно.
Раиса медленно покачала головой и сказала:
— Но что из этого может выйти? Один только ужас!
Она закрыла тяжелые, большие веки, и когда подняла их, в расширенных, всегда немного удивленных глазах и приподнятых высоко бровях, тонких, теперь капризно изогнутых, стоял смех.
Петровский знал, что это — гибель. Но ведь это будет еще когда-то нескоро. Может быть, даже через три или четыре дня. Три или четыре дня! Это казалось бесконечностью, и даже было страшно и смешно об этом думать.
Они опустили оконную раму, и полувечерняя-полуутренняя заря ворвалась в вагон, делая матовыми их лица.
Перебирая и целуя ее тонкие, мучившие его пальцы, он сказал, просительно улыбаясь:
— Может быть, не стоит задаваться неразрешимыми вопросами?
Она не ответила. Ее черные волосы у висков вздрагивали от теплого весеннего ветра.
II
Вечером Петровский, наконец, услышал легкий стук ее пальцев в дверь. Он тотчас отворил. Но она стояла в коридоре, не входя. Он приоткрыл дверь пошире, предлагая ей войти.
— Не надо, — попросила она.
Но он настаивал.
Сегодня она не была такой смелой. Глаза ее были наивные и даже точно испуганные, как у девочки. Он протянул ей руку и тихонько ввел ее в комнату. Когда он ее обнял, она дрожала, и губы, когда он насильственно ее поцеловал, были у нее холодные.
— Нет, нет, — говорила она, — все это нехорошо. Это не так. Этого нельзя.
Она не сопротивлялась, но и не отдавалась.
— Мы с вами не должны быть детьми… Поедемте лучше на Острова.
Он понимал, что она права. Но не хотелось об этом думать. И было обидно, что она пришла к нему с практичными и скучными мыслями.
— Вы не обижайтесь… Можно так?
Грустным взглядом она следила за тем, как он целовал ее пальцы.
— Ах, все это не так… Все это знакомо… Разве вы уже не целовали совершенно таким же образом пальцы другой женщины и разве мои руки чувствуют на себе в первый раз мужские поцелуи? Все это только один страшный обман, от которого кружится голова.
Но он притянул ее опять к себе. Какая она была тоненькая! Руки его скользили по жесткой талии, стянутой в корсет.
— Нельзя. Мне скучно все это… Вы знаете? Когда я сегодня проснулась поздно днем и вспомнила прошедшую ночь, мне показалось, что она уже не повторится никогда… Разве так необходимо — как можно скорее приблизить конец? Помните, у Брюсова:
Пусть пылающий напиток
Перельется через край.
Чуть заметными движениями она отстраняла его. В лице была просьба и боязнь разочарования. Он выпустил ее руки и подошел к окну, выходившему на Невский. В светлых сумерках, трубя, мчались автомобили, с незажженными рефлекторами. Но и в углах номера, и в небе, и в крышах, и в движении серой толпы на тротуарах чувствовалась ночь, сырая, звонкая, бессонная, белая ночь Петрограда.
Петровский взял шляпу и перчатки.
— Значит, идем? — спросил он Раису, опустившуюся в глубокое кресло, где мило потонула ее мечтательно согнувшаяся фигурка.
— Спасибо.
Она благодарила его за то, что он угадывал ее, может быть, не совсем понятное ему, чисто-женское настроение. Но нет, он понимал.
Застенчиво смеясь, она достала из сумочки маленький серебряный портсигар.
— Я курю. Иногда.
Вынула маленькую тоненькую папироску. Он зажег спичку и подал ей.
— Спасибо.
И в этом «спасибо» звучала та же интимная, женская благодарность. Она курила неумело, как расшалившееся дитя.
— Не правда ли, мы сегодня будем с вами кутить?
— Ну, само собой разумеется!
В ней еще была та же детская жажда жизни, что и в нем. Огромная, многокрасочная жизнь прошла в стороне от него. Сначала он учился и был беден. Потом работал как каторжник, приобрел имя и вдруг женился. На первых порах мечтал, что вот-вот что-то случится, развернутся какие-то горизонты, — вообще наступит настоящая жизнь. Но ничего не случалось и ничего не наступало. Одна каторга сменилась другой. Еще два-три года — и он старик. Уже теперь предательские отдельные седые волосы в бороде, на щеках и на висках.
Он взял Раису за руки и помог ей встать. Может быть, этого в жизни уже более никогда не повторится, и даже наверное. И было чувство смешной, умиленной благодарности к кому-то.
Веселые и понимающие друг друга, они выбежали из гостиницы. Первый попавшийся мотор показался им чудесным. Петровский взял нарочно закрытый. Она не спорила.
— Ведь мы можем опустить окно. Правда?
Захлопнув дверцу и опустив оконную раму, Петровский вдруг почувствовал, что, действительно, в своей жизни он, может быть, еще никогда не был так счастлив. С Варюшей в Чепелевке он пережил когда-то в точности такую же ночь, но это был только бурный экстаз грубого, чисто-физического влечения. Изящная женщина, сидевшая сейчас вместе с ним и застенчиво улыбавшаяся, обещала что-то другое. Ведь она только что была у него в номере, знающая страсть, опытная. Если бы на ее месте была Варюша, то этот визит уже давно закончился бы бурным взрывом.
Ему показалось, что она разочарованно молчала.
— Я скучен. Не правда ли?
А за окнами бежали облитые молочно-прозрачным блеском серовато-желтые силуэты домов.
Автомобиль трубил, то обгоняя другие автомобили, то отставая от них.
Раиса Андреевна отрицательно покачала головой. Вероятно, она просто не могла отделаться от собственных черных мыслей. Может быть, она думала о тяжелом прошлом.
— Не надо! — сказал он.
И осторожно прикоснулся к ее пальцам. Она поняла. Ей нравилось, что у него такая же чуткая, понятливая душа. Ей хотелось бы поверить в него. Их плечи осторожно соприкоснулись.
— Конечно, жизнь изломала меня, — жаловался он. — Я никогда не думал, что могу полюбить опять. Нет, я не так сказал. Я скажу лучше, что не думал, что могу вообще полюбить. Любовь до сих пор казалась мне просто нездоровым угаром. Может быть, когда-нибудь я и был способен на другую любовь. Варюша начисто убила во мне эту способность. Но, глядя на вас, я точно вспоминаю что-то, и я благодарен вам за это.
Он целовал ее руки и смотрел в ее лицо. И ему было странно на себя, что он сумел это вдруг так хорошо ей высказать.