Он показал ей на кровать.
— Здесь нельзя. И курить вам тоже нельзя.
— А что же мне можно? Поцеловать вашу ручку можно?
— Я простая. Наших ручек не целуют.
— Будто бы!
Он настойчиво протягивал ей свою.
— Лежите, а то уйду.
— Закрыть глаза?
— Да.
Она сделала смешно-строгое лицо. Он закрыл веки.
— Только не уходите, — попросил он.
«Я же хотел думать, — вспомнилось ему, — и не думаю… О чем я думал? Кажется, о Клаве…»
И его мысли, бессвязно путаясь и переплетаясь, опять потекли. Он думал о том, что Клавдия была в сущности всегда с ним несчастна. Да, он был слишком легкомыслен. Он не задумывался над тем, что переживает она.
— Она соблазнилась легкостью его философии, но эта философия не для нее. — Ему начали рисоваться мрачные картины ее ареста.
— Где она? — спросил он вдруг.
Вероятно, девушка думала, что он бредит, потому что не ответила ему ничего.
— Я спрашиваю: где моя жена? — повторил он громче и открыл глаза.
— Не думайте, — посоветовала девушка. — Ее не обидят.
— Нет, ее обижают, — сказал он, превозмогая слезы. — Ах, какое несчастье, несчастье! — повторил он, вдруг сознавая весь ужас происшедшего. — Я — негодяй, Надя. Вы понимаете это? О, что я сделал! Я всю жизнь жил, не думая, Надя. Это ужасно! Это прямо-таки ужасно!
Он в тоске протягивал к ней руки.
— Сейчас вы больны. Сейчас вам не надо думать.
— Нет, нужно, Надя, нужно. Человеку всегда нужно думать. И вот я сейчас так хорошо понимаю всю трагедию. Она так и сказала: «Знаешь, ведь это не комедия, а трагедия». А я расхохотался.
Он смотрел на нее расширенными от ужаса глазами и силился привстать.
— Лежите, лежите! — укладывала она его.
— Ах, пустите меня, Надя! Я не достоин жить. Я сорву с себя повязки.
— Лежите, а то я позову слугу.
Он в невыразимой тоске затих. Образ Клавдии, тщательно причесанной и одетой, с заплаканными глазами и наивно-гневным лицом стоял перед ним. «Это не комедия»… И он мог хохотать! Да за это мало колесовать!
— Нельзя ли ее вызвать? Я должен у нее просить прощения. Позовите доктора! — вдруг крикнул он в последней степени отчаяния и, схватившись за голову, привстал.
Когда пришел дежурный доктор, он сидя в мучительной позе на кровати, рыдал.
— Женщина… Боже! Всегда виновата женщина… Некуда податься… руки связаны… Таких надо истреблять. Доктор, такие, как я, не должны жить.
Сиделка наскоро рапортовала доктору.
— Сегодня с самого утра страсть какие неспокойные. Сначала с самого первого рассвета, в восемь часов, с этим бритьем своим…
Она запнулась.
— Потом еще… Потом сигар и невесть что. Теперь просят к себе жену… тоскуют… Все обвиняют себя…
Доктор подошел к Сергею Павловичу. Тот недружелюбно посмотрел на него.
— Доктор, к сожалению, вы должны лечить такого мерзавца, как я. Вы думаете, я исправлюсь? Все равно, если не застрелят другие, я подстрелю себя сам. Только теперь я буду стрелять умнее. Надо приставить дуло вот так… плотно, плотно…
— А разве вы стреляли на расстоянии?
— Да, доктор. Понимаете? Я был всю жизнь трус. Я не умел посмотреть в глаза ни жизни, ни смерти. Я бегал и суетился, пока меня не хватила пуля. Это может показаться со стороны нелогичным, внезапным. Как так? И разве пуля может быть разрешением всех вопросов?
Вдруг ему показалось, что он проговорился.
— Что я сейчас сказал, доктор? Вы можете повторить?
Он со страхом смотрел на него. Но доктор, видимо, был уже занят своею мыслью. Улыбнувшись в сторону сиделки, он многозначительно сказал:
— Ведь я же говорил это им обоим еще сегодня утром. Виноват, вы на каком расстоянии держали дуло револьвера? Ведь на таком и в этом направлении, не правда ли?
Но Сергей Павлович не слушал его и все с тем же страхом глядел перед собою.
VII
Сегодня, после недели мытарств по судебным инстанциям, Клавдия вышла из заключения, освобожденная под залог.
Это известие, наконец, привез Сергею Павловичу муж его сестры Кротов.
— Люма придет к тебе сегодня же, — говорил он, скучно сидя на стуле у кровати и в сотый раз тщетно озирая пустые стены больничной палаты, — как же, она тебя непременно хотела навестить.
Он старался выжать из своей лобастой головы, напоминавшей по форме стручок, еще чего-нибудь, но все родственные, сочувственные излияния оказывались израсходованными, и он повторил еще раз:
— Как же, как же.
— Папиросы есть? — спросил неверным голосом Сергей Павлович.
— Есть… то есть, кажется, нет, — спохватился Кротов. — Да, совершенно верно — нет.
Он солгал.
С этого момента он совершенно перестал интересовать Сергея Павловича.
— А если бы были, небось — попросил бы?
Кротов с покровительственной усмешкой наморщил нос.
— Да, да, брат, удивительно ты легкомысленный человек.
И, посмотрев с удивлением на Сергея Павловича, точно видел его в первый раз, он прибавил:
— Удивительно.
Он покачал головой и, аккуратно сняв с картофелеобразного красноватого носа золотые очки, не спеша протер их аккуратно сложенным носовым платком.
— Ты не обидься, брат, — продолжал он, и глаза его, прищуренные без очков, стали одновременно извиняющимися и наглыми, — я ведь тебе скажу по-родственному. Вот ты увидел меня, сейчас просишь папиросы. Это ведь в тебе черта. Ты не обидься.
— А чего же мне у тебя просить?
Кротов его всегда одновременно злил и забавлял своею склонностью к поучениям.
— Разве я тебе сказал, что ты у меня непременно что-нибудь должен был попросить?
Кротов сделал торжественно-насмешливое лицо.
Вошла сиделка Надя.
— А, пупочка, где пропадали? — весело осведомился Сергей Павлович.
Она делала вид, что не слышала обращенного к ней вопроса.
Кротов вздохнул.
— Пупочка, а ко мне пришли родственники навестить меня… брат жены… как же, как же…
— Оставь, — потихоньку сказал Кротов: — охота тебе…
— Пупочка, он говорит, что вы ему нравитесь.
— Глупости, — сказала Надя, — вечно вы с пустяками. Вам надо поставить температуру.
Сергей Павлович наслаждался угнетенным видом Кротова, который смущался присутствием каждой женщины, кроме своей жены. Сейчас у него горели уши.
Надя встряхнула градусник и сказала, подойдя к постели:
— Извольте.
Сергей Павлович сделал удивленное лицо.
— Зачем он мне?
— Поставить. О, Господи!
В одной руке она держала градусник, другую беспомощно опустила.
— Я не умею, — сказал капризно Сергей Павлович.
Она метнула боязливый взор в сторону Кротова. Вероятно, ее тоже сконфузил вид его снисходительно наморщенного носа и профессорские блестящие очки.
— Раньше умели, — сказала она строго. — Вот мука каждый раз с градусником.
— Вы поставьте ему сами, — разрешил Кротов.
— Да рубашка у них застегнута.
Она опять посмотрела боком на Кротова и положила градусник на стол.
Пока она расстегивала Юрасову ворот и ставила градусник, а он жаловался на холод, прошло бесконечно много времени, в течение которого у Кротова было такое выражение лица, как будто он присутствовал при исполнении какой-либо мучительной или крайне рискованной операции. Наконец, все кончилось благополучно. Но вдруг Сергей Павлович придержал Надю за талию.
— Теперь поцеловать, — сказал он.
— Господи! — судорожно уклонялась она, — и шевелиться-то им нельзя. Вот грех с ними! Кабы были здоровые, так бы и махнула! Каждый раз… Вот ведь мука мученическая!.. Вы не поверите, — обратилась она, вся пунцовая, со взбившимися на лбу белокурыми кудряшками, к Кротову, — сколько они моей крови выпили. Пустите же, Христа ради. Нехорошо. Смотрите: день! Им все равно, день ли, ночь ли. Пустите же, — хныкала она.
— Вот что значит градусник ставить, — говорил Сергей Павлович, крепко придерживая ее одною рукою за талию и пригибая к себе.