— Дальше я пойду одна. Я могу вас видеть сегодня же в пять часов вечера. Вы подумайте. Я говорю это вполне серьезно.
— Слушаю, барыня.
Чтобы скрыть гримасу отвращения, она закрывается муфтой. Но гадкие слова входят в душу, в пальцы, во все, и даже кажется, что это не она их сейчас сказала. Торопливо повернувшись, она уходит. Захватывает дыхание, и отекшие ноги переступают с трудом. Часы на колокольне показывают без четверти три. Стараясь не смотреть, с трудом волочит ноги по площади.
О, пусть ей скажут, почему она неправа!..
IV
Она затворила плотно двери и решила все твердо и в последний раз обдумать. В ее действиях сейчас много чисто инстинктивного. Это нехорошо. Надо быть всегда готовой к внутренней ответственности перед собой.
Ее мысли не продуманы до конца. Ей кажется, что Васючок должен принадлежать ей. Великолепно. Но ведь это только ей так кажется, а так ли это на самом деле? Может быть, на самом деле совершенно не так, и мужчина должен быть решительно свободен в своих отношениях к той женщине, с которой он был близок и от которой имел детей.
В этом пункте все как нарочно сговорились лгать. Никто не хочет быть последовательным до конца. Одни говорят:
— Мужчина должен быть верен своей жене. Измена есть прелюбодеяние.
Но у них нет мужества защищать свои слова. Потому что, если бы это было так, люди бы жестоко карались в нашем обществе за измену. Но этого нет. Святость брака, верность женщине, это — только слова, которые не оправдываются на деле.
Тогда честнее сказать: измена не есть прелюбодеяние, и вообще, нет никаких ни измены, ни прелюбодеяния. Женщины и мужчины могут сколько угодно сходиться и расходиться между собою. Совместное сожительство, это — кратковременная сделка, и нет границы между бульваром, рестораном и семейным домом. Вся разница во времени, в продолжительности пребывания там и здесь.
И тогда не надо говорить ни о семье, ни о разврате. Но почему же представители свободной любви об этом все-таки говорят?
Почему они все-таки боятся окончательно зачеркнуть слово «семья»? А!
Варвара Михайловна громко рассмеялась.
Они никак не могут выбрать между бульваром и семьею. С одной стороны, им хочется семьи. С другой стороны, им хочется немножечко бульвара. Но семья неизбежно ставит ограничения всякой разнузданности. Семья означает:
— Ты должен принести себя в жертву. Ты не смеешь распылять свой отцовский инстинкт, потому что он иначе обратится в ничто. Свобода инстинкта означает конец семьи и выброшенные на произвол неповинные детские существования. Вот что значит слово «семья»!
Кто хочет семьи, тот не может хотеть «свободы». И обратно: кто хочет «свободы», тот непременно уничтожит семью. Это так ясно. Только подлость, глупость и трусость мысли могут не признать этого!
И Васючок совершенно ясно хочет уничтожить семью. Правда, ей скажут:
— Может быть, он хочет основать другую семью?
Но основать другую семью, это означает уничтожить первую. Потому что человеческой жизни и человеческих сил не может хватить для того, чтобы принадлежать двум семьям. И, наконец, почему тогда не основать еще третью семью? Наконец, четвертую, пятую. Где граница этим «семьям»? И почему надо предположить, что вторая семья будет удачнее первой? Ведь если предположить, что человек ошибся в первый раз, то почему не допустить, что он может ошибиться и во второй, и в третий, и так далее? А, все это вздор! Идеальных женщин нет, и у этих «вторых» женщин должны, в конце концов, оказаться такие же крупные недостатки, как и у первой. Вообще, это какая-то свистопляска.
Необходимо твердо причалить к тому или другому берегу. Если быть за свободу, то уже тогда и быть только за свободу и не сметь заикаться о семье. Если же быть за семью, то…
И опять гнетущее, черное овладевало душой. Почему же, почему она не смела быть логичной до конца? Этого она не могла понять.
Почему она должна действовать в разъединении с инстинктом, с разумом? Почему, когда инстинкт и разум ей говорят абсолютно одно и то же, а именно, что она должна защищать семью, в ней поднимается малодушный страх и отчаяние?
О, тогда, значит, она все еще не верит в то, что стремится защищать! О, значит, тогда она сама все еще думает, что должна быть пресловутая «свобода». И Васючок может ходить от женщины к женщине.
Ведь если бы она думала, что это не так, она бы нашла в себе силу не бояться. Она бы нашла в себе силу встать, пойти и совершить то, что надо. А раз боится, то… Ах, о чем же тут рассуждать? Это так ясно. Все должно быть ясно. Если она презирает ложь в других, она должна, прежде всего, вырвать ее из собственной души. Да, да, конечно. Вот так.
Она вскакивает с места, нажимает кнопку звонка и распахивает дверь.
— Лина Матвеевна, пошлите ко мне Феклушу.
Смотрит на часы. Уже полчаса пятого. Но тем лучше. Свобода так свобода.
Феклуша довольна, что видит барыню, наконец, веселой.
— Вы отнесете эту телеграмму на телеграф.
Садится и торопливо пишет. Боится, что пройдет порыв. Но нет, прежде всего порядочность и честность! А, моя прелесть, раз ты сознаешься, что не имеешь никаких прав, то должна признать это открыто. Нет, нет, довольно, довольно!
Пишет:
— Милый, я поняла, что свобода выше всего. Я больше не хочу и не буду тебя связывать. Целую. Варюша.
Вот так.
— Бегите же скорей. А то будет поздно.
Потом, смеясь, берется за телефон.
— Господин Черемушкин, это вы? О, вы не можете себе представить, к какому прекрасному я пришла, наконец, решению. Но только я думаю, что оно вам не понравится.
— Мне, судариня, понравится всякое решение, которое будет содействовать вашему спокойствию. Я в этом уверяю вас.
— Ну, положим, я этого не думаю. Это было бы большим героизмом с вашей стороны. Дело в том, что я решила дать мужу полную свободу. Вас это удивляет? Но это так, потому что, рассудив строго, я убедилась, что не могу, в конце концов, в глубине моей души искренне и честно осудить в нем этого его стремления к свободе, хотя бы временной. И точно так же я не могу по совести осудить и в госпоже Ткаченко то, что она вторглась в мой дом и увела из него моего мужа. Я убедилась, что все это должно быть до некоторой степени людям позволено. А раз это так, то с моей стороны, согласитесь, было бы нелогично продолжать какие-нибудь дальнейшие преследования. Я уже отправила моему мужу телеграмму, в которой даю ему carte blanche. Отныне я только пассивная зрительница. В первый раз за долгие дни и часы мое сердце бьется совершенно ровно. О, совершенно ровно! Ведь вы видите, как я с вами спокойно говорю?
— Судариня, вы говорите со мной вовсе не спокойно.
Она смеется.
— Вернее — вам бы хотелось, чтобы я не говорила с вами спокойно. Ваше ремесло — охранять незыблемость супружеских очагов. О, вам первому невыгоден свободный образ мыслей! Что будете делать вы, если все несчастные женщины будут рассуждать, как я?
Она хохочет.
— Вы можете прислать вашего агента и получить окончательный расчет. Желаю вам успеха на вашем «высокополезном» поприще.
— Я искренне рад за вас, судариня, но что-то говорит во мне, что мы с вами еще встретимся. Да, что-то мне упорно говорит об этом. Все, что вы говорите сейчас, судариня, так непрочно. Все это не более, как результат легкомысленных решений.
— Вы дерзки.
— А вы, судариня, не дерзки? Вы осмеливаетесь дерзко и даже, — я скажу более, дерзостно поднимать вашу руку или, скажем лучше, вашу легкомысленную руку на величайшее и святейшее достояние человечества — семью.
— Уж будто бы так — святейшее?
Есть безумная радость в том, чтобы осмеивать самое себя.
— О, судариня, я осмеливаюсь думать, что вы сейчас глубоко заблуждаетесь.
Вдвойне смешно выслушивать подобную защиту из уст господина Черемушкина.
— Я вас слушаю.
— И, кроме того, семья не нуждается в моей защите, судариня. Ее защищает сам Бог. Вы слышали это, судариня? Сам Бог создал семью, Еву и Адама, чтобы было кому любить и защищать детей и чтобы человечество не исчезло вовсе. О! Вы слышали, что я сказал? Я сказал, что сам Бог создал семью. О!