Он ударил еще несколько раз (сколько, не считал) и бросил ее в кресло, а стек с отвращением отшвырнул. Он с треском ударился рукояткой в стекло шкапа.
Грудь Колышко спокойно расширялась и сокращалась. Он нагнулся над неподвижной фигуркой, лежавшей ничком.
Она была в обмороке. Руки ее безжизненно свешивались. На одной во всю кисть был правильный алый шрам. Он уходил дальше под рукав.
Но не было ни жаль, ни страшно. Было чувство освобождения и пустоты.
Он осторожно поднял ее на руки и переложил на диван. Голова у нее запрокидывалась, и губы были закушены.
Пальцы ее левой руки слабо пошевелились, и ресницы дрогнули. Он сбрызнул ее лицо водой.
Приходя в себя, он больше и больше испытывал ужас. Как? В этой комнате он только что избил женщину хлыстом! Но в руках еще сохранилась сумасшедшая сладостная дрожь.
Эта женщина довела его сама. Он все же хотел найти себе оправдание. Она не в первый раз испробовала кнута. Но как позволил себе это он?
Ее беспомощное тельце с головой, ушедшей в подушку, и вытянутые руки переполняли его трепетом. Зажмуриваясь, он переживал, вздрагивая, только что нанесенные удары. Это было точно невыразимо-страстная ласка. В ушах продолжался звон. Ноги были слабы в коленях и не подчинялись.
Он услышал ее голос, отрывистый и нежный, точно ей было трудно разжимать губы:
— Я благодарю вас… Безмерно…
Ее глаза раскрылись, но были еще неподвижны. Она смотрела ему в лицо, усиливаясь что-то сказать, потом веки ее снова закрылись, показав полоски белков. Пораженный, он не знал, что сказать. Он нагнулся к ней и, выворачивая пальцы, говорил:
— Простите меня… Может быть, я сошел с ума… Я готов понести наказание…
Она снова открыла глаза, и опять его поразило их ясное спокойствие. Она чуть сдвинула брови и сказала:
— Вы поступили как мужчина. О, я была безмерно виновата перед вами!.. Вы простили меня?
Источник слез прорвался, и он зарыдал, припав к ней головой. Она положила ему на волосы руку, еще малоподвижную и легкую. Он рыдал, не понимая причины. Ему было ясно одно, что эта женщина, полусумасшедшая, полная болезненных извращений, то безмерно мучившая его, то нежная до святости или ласкающая до безумия, была для него дороже всего.
В особенности после того, что случилось сейчас. Он сознавал, что это имело свой непонятный страшный смысл. Не поднимая головы, он нашел ощупью ее руки и сжал. Ему хотелось в неистовом молчании биться головой.
Это был припадок.
…Во второй раз он почувствовал, что приходит в себя. В стекла по-прежнему ударяли утомительные потоки дождя. Камин полупотух. В голове было мутно от слез. Нумми (он опять так называл ее) сидела рядом с ним на диване, сжимая его шею слабыми влажными руками. Их слезы смешались вместе.
— Ты теперь видишь, что ты был прав, — говорила она, говоря ему по-новому, на «ты», точно они достигли теперь последней ступени нежности, когда было позволительно все. — Ты наказал меня и будешь наказывать всегда. Ты был милостив ко мне. О, я благодарю тебя!
Она целовала ему руки. Он не отнимал их. Из души исчезли страх, раздражение, остатки обиды.
— Неужели ты мог подумать, мой любимый, хоть на один миг, что я сомневаюсь в твоей честности? Но ты был недобр ко мне. Ты оставлял меня одну с моей душой, которая давно уже сделалась для меня невыносима, как бремя. О, возьми ее, возьми! Я изнемогаю под ее тяжестью. Я ничего не требую взамен. Ты видишь, я счастлива. Я заключена в тебе, как в светлом круге. Я чувствую, что наконец обрела тебя вполне.
Так сидели они, и время показалось ему бесконечным или совершенно особенным, безвременным. Он только помнил, что Гавриил привез целый ассортимент ботинок и ушел когда-то очень давно.
— Милый, я поеду, — наконец сказала она.
Это его удивило. Как? Разве она теперь будет уезжать?
— Да, конечно же. Всегда, мой дорогой.
Разве истинная близость боится расстояний и разве душа и ее проявления измеряются аршинами?
Он находил это логичным. То, что произошло, продолжало оставаться непонятным, но он испытывал высшую полноту удовлетворения. И теперь ему стыдно было глядеть ей прямо в глаза.
Устало она сидела, подобрав ноги на диван, и приводила в порядок волосы.
— Все же это немного пугает меня, — сказал он. — Это — внешнее.
Она испуганно зажала ему рот поцелуем.
— Не надо рассуждать. Это выше нас.
На прощанье она подошла к столу на козлах и кокетливо-осторожно приподняла двумя пальцами верхнюю бумагу. Она смеялась плечами и быстро отвертывала к нему свое острое лицо лукавой птички.
— О, я провинилась, но я была наказана.
Он отбросил верхнюю бумагу, покрывавшую кальку.
— Это сделала я, — сказала она с гордостью. — Но ты не узнаешь себя… Я принесу тебе вдохновение, силы, отвагу. Моя душа должна служить твоей. Хочу раствориться в твоей воле, в твоем разуме, в твоем гении. Теперь я принадлежу тебе вполне. Ты это чувствуешь? Да?..
В глазах ее было беспокойство. Но он действительно чувствовал в себе новую и странную силу. Может быть, это была действительно совершенно неизвестная ему доселе: радость полного подчинения женщины.
XXIII
— Теперь закрой его, — сказала она заботливо о проекте, точно это было их живое, одушевленное детище.
Он покрыл чертеж бумагой.
— Ну прощай!..
Она долго смотрела ему в глаза, положив руки на плечи.
— Помнишь, как я в первый раз взяла твой стек в руки? Он тоже лежал в этой комнате. У меня вдруг явилась уверенность, что ты меня когда-нибудь накажешь им. Ты помнишь?
Он переходил по звеньям памяти, стараясь припомнить то, о чем она говорила, и вдруг явственно выплыло ее лицо, смущенное, точно у девочки, непонятной причиной.
Он улыбнулся.
— Да, я припоминаю. Но я не помню, за что должен был тогда тебя наказать.
— О, мой друг, так разве ты еще не понял, что женщина должна быть наказана всегда?
Она протянула ему руку, на кисти которой был красный, вспухший рубец, и потом кокетливо-нежно прижала к нему губы.
…Утром Гавриил доложил:
— Барышня Зинаида Ивановна и барыня Сусанна Ивановна.
Лицо у него было озабоченное, хотя втайне он скрывал свое удовольствие. Когда хозяин наконец женится, в доме появится горничная и будет гораздо чище и веселее. Да и вообще… От посещения этой пары, по его мнению, пахло домом, а он был от природы домовит.
Колышко менее всего ожидал этого визита. Сейчас он испугался его пустоты и нудности. Неужели с этим еще не покончено?.. Кроме того, он должен был сейчас ехать на заседание строительной комиссии, где его дожидались и откуда ему звонили по телефону уже два раза. Можно ли приходить в рабочие часы! Что за бестактность!
Он предполагал, что Сусанночка просто вскоре позвонит по телефону и как ни в чем не бывало будет аукаться. Конечно, не обойдется сначала без прохладных разговоров. Будет попытка вернуться к старому. Но он решил быть непреклонным. Она порвала с ним первая. Во всяком случае было неделикатно, без объяснения причин бросить телефонную трубку. Он рассматривал это как разрыв.
Зина и Сусанночка ожидали его в гостиной. Они молча подали руки. Когда он хотел поцеловать, Сусанночка отдернула свою и загадочно ушла в столовую.
— Вы легкомысленны, — сказала Зина, усаживаясь на диван, так что ее короткие и толстые ноги болтались. Она закурила желтенькую папиросу. Запахло ее табаком, скорее похожим на жженую бумагу, так как папироска была очень тоненькая. Запах дыма смешался с запахом ее резких духов.
— В чем мое легкомыслие? — поинтересовался Колышко, стараясь держаться официально.
Зина поглядела на него так, точно он был не в своем уме.
— Вы явно больны, — сказала она. — Мне вас жаль. Ваше поведение ненормально. Вы просто выкинули ее из вашей головы и, кажется, вполне успокоились. Вы не звоните и не показываете глаз. Как вы думаете, что должна испытывать она? Или, впрочем, нет, вы не думаете ничего. Сознайтесь… Вы ни разу не вспомнили и не подумали о моей сестре. Вы не подумали, что вот есть на свете какая-то Сусанночка и она должна, по всей вероятности, страдать. Ее любили, ей говорили разные хорошие слова, потом вдруг — раз! Ты больше не нужна. До свиданья, моя прелесть!