Он опять презрительно засмеялся.
— Полиция тут, конечно, хоша ни при чем. Живем мы все в добром согласии, по взаимному соглашению. Я никого не держу: ни Настасьи, ни Лизаветы. Желают около меня жить, живи, а скандалить зачем же? Какой я, выходит, есть, такой и есть. Ошибся малость, или что другое, должен я по совести свой долг исполнять или нет?
Поправив фонарь и подняв его в уровень лица, он заключил:
— Так что же, пойдем мы, господа честные, осматривать владение или, может быть, теперь не надо?
Он лукаво улыбнулся, поблескивая пристальными черными глазами.
— А? — спросил Бровкин, круто повернувшись в сторону остальных. — Слышали?
Он поднялся со стула и угрюмо уставился на Герасима Ильича.
— Прости нас, Герасим Ильич, и на добром слове спасибо.
Он согнул свои тумбообразные ноги и сделал вид, что хочет достать рукой землю.
— Спасибо… утешил… После таких слов никакого имения не надо. Ты, брат, нам всем подарил имение.
Он быстрыми, короткими шагами подошел к нему и обнял, звучно поцеловав.
Герасим стоял сконфуженный. Всем тоже сделалось вдруг неловко. Прозоровский, подергиваясь, вышел вперед и протянул ему руку.
— Полиция? — заговорил он. — Полиция не может. И никто не может. Я вам хотел сказать… Это…
Он забыл, что хотел сказать и только усиливался сжать ему руку.
— Что ж, — сказал Герасим, взяв у Прозоровского, наконец, руку и обдергивая рубашку. — Ведь мы полюбовно. Тут не закажешь. У меня ни к кому нет зла.
Все вдруг заговорили, делясь своими впечатлениями, но никто не слушал друг друга.
Скрипнула наружная дверь, и в комнату вошла высокая, сутулая женщина в нагольном тулупе и пестрой красной шали. Она набожно перекрестилась на лампадки и, поклонившись господам, сказала:
— Бог милости прислал. У всенощной была, в соборе.
Один ребенок сорвался со стула, подбежал к ней и крепко ее обнял, припав головой к животу.
— Вот мы и все в сборе, — сказал Герасим Ильич. — Не осудите.
Он солидно поклонился, давая знать, что тяготится дальнейшим пребыванием гостей. Все начали наперерыв с ним прощаться и жать руку.
По лестнице назад возвращались молча, молча же уселись у карточного стола.
— Ну-с, в банке полтинник, — сказал господин с актерским лицом и взял выжидательно в руки карты.
Вдруг из гостиной раздался пронзительный крик, один, другой, третий. Все кинулись туда.
Там, на диване, упав лицом на сиденье и обхватив голову руками с судорожно искривленными пальцами, бился в истерике Сергей Павлович.
XIX
Уже почти светало, но расходиться не хотелось. Пили чай, пиво и курили до одури.
В сизом тумане и желтом предутреннем освещении бродили охрипшие, возбужденные, уставшие фигуры.
Кто-то отворил форточку, и вместе с холодным воздухом ворвался протяжный звук фабричного гудка.
Кротов сидел против Ивана Андреевича и тонким, надтреснутым голосом негромко говорил:
— Я рад, что пришел… Скажу дома, что с Сергеем припадок… Конечно, она, то есть жена, беспокоится. Мы любим друг друга… слов нет…
Он налил себе еще стакан пива, и глаза его сделались обиженными.
— Но ведь наши женщины не могут вполне оценить любви… В этом пункте я согласен. В них живет эксплуататорский дух, жажда закабалить. Я вам сознаюсь.
Он снял очки и протер их.
— Да, женщина, если хотите, не понимает благородства. Она не доверяет и мучит. Я скажу вам откровенно…
Он понизил голос.
— Принято говорить, что я счастлив в браке. Нас ставят в пример.
Он надел очки и страдальчески посмотрел сквозь них на Ивана Андреевича.
— Но мы несчастны… оба. Понимаете?
Иван Андреевич сочувственно кивнул головой.
— Я — человек от природы занятой и деликатный. Я лучше смолчу, но это все ложится на сердце. Главное: бесцельность! Женщина вас мучит бесцельно. Она потом страдает сама, но мучит непременно, подло мучит. И это ложится на сердце. Вы понимаете меня?
Хотя Иван Андреевич не понимал, на что он намекает, но ему был понятен общий смысл его слов, и он кивнул головой.
— Вот я вам сейчас расскажу, но, разумеется, между нами. Пустяки, разумеется, а не могу забыть. Когда мы поженились и жили на даче, то на другой день пошли к обедне… так случилось. Было жаркое солнечное утро. И Сережа с нами пошел… брат ее, Сергей Павлович… Вот который сейчас плакал. Она раскрыла свой зонтик и передала мне, чтобы я над ней нес. Правда, дорога была пыльная, и она обеими руками подобрала платье. Мне было неприятно идти за ней этак, с зонтиком, и я ей сказал. Ничего обидного! И Сергей надо мной смеялся. А она обиделась, и это была наша первая супружеская ссора.
Он помолчал и придвинулся еще ближе.
— Потом бывало и обиднее, а этого вот до сих пор забыть не могу. Так и шел за ней две с половиной версты с зонтиком… точно в Китае или Индии. И это ложится на сердце. И так прошла жизнь. Я — человек от природы занятой и деликатный. Уступчивость в моей природе. Я люблю мир, но чем он покупается? Какой ценою? Вы понимаете?
Он пожал плечами.
— Женщина не ценит деликатности.
Он возбужденно замолчал.
— Скромность? — вскрикнул внезапно в противоположном углу Прозоровский. — У женщины? Ерунда или… как это? Самообман, оптическая абберация!
— Все-таки есть, есть, — говорил настойчиво лысый и желтый господин. — Вы почитайте у Дарвина. Тут закон полового отбора… женщина краснеет непроизвольно… природа тут преследует свои виды.
— А я вам говорю: она нарочно краснеет. У женщины нет стыда. Стыд только у этого…
— У мужчины, — подсказали ему.
— Этот Гаранька меня тронул, — продолжал Кротов.
Вдруг глаза его сузились, он таинственно пригнулся к Ивану Андреевичу и ядовито хихикнул:
— А как думаете, не наградил господин Прозоровский французскою болезнью этого беднягу Гараньку?
Он поднял брови выше очков и, вытаращив глаза, расхохотался.
— Что же вы находите в этом смешного? — возмутился Иван Андреевич.
— И трогателен и жалок этот Гаранька, как все наши русские Гараньки. У них всегда есть какой-нибудь общий незаметный враг. Они невежественны и наивны. Через полгода в семье этого злосчастного Гараньки назреет такая трагедия, что упаси Боже! Ах, уж эти злополучные наши «гаранькины» опыты.
— Так что же вы предложите в обмен? — спросил Иван Андреевич, раздражаясь.
— Взамен Гараньки и его «опыта»? Вы это серьезно?
— А почему бы и нет?
Кротов рассмеялся.
— Ну, вы, я вижу, увлеклись не на шутку.
— Однако же, что вы все-таки можете предложить взамен?
— Смотрите… Послушайте, что они там говорят, — дипломатично увернулся Кротов от ответа.
— У каждой женщины стыд это только… как его? — кричал Прозоровский.
— Защита? — подсказывали ему. — Кокетство?
— Нет, оружие, орудие… Да, вот именно орудие, которым она распоряжается по своей… по своему усмотрению. Вы не согласны? До поры, до времени… А в этой… как ее?.. в своей основе она лишена стыда. И когда она видит, что… как это? стесняться нечего, тогда… сделайте мое вам одолжение… монпансье в бутылочку.
В это время вошла сильно заспанная Маша, неся откупоренные бутылки содовой.
— Я вам каждую женщину и девушку раздену публично. Не согласны? — говорил Бровкин. — За приличное вознаграждение каждую.
— Вот Маши, например, не разденете, — сказал желтый господин.
— И Машу раздену.
Он порылся в брюках и вынул прямо из кармана скомканную красненькую.
— Машенька, твои. Можешь?
Он смотрел на нее посоловевшими глазами.
— Что еще выдумали! — сказала она. — Бесстыдники.
— Я прибавлю, — пробасил Бровкин и, открыв тугое портмоне, вынул и положил на стол в общую кучу несколько золотых монет. — Все твои, красавица. Ну, кофту и прочее долой.
Она в страхе и недоумении поглядела на сидевших и на деньги.
— Без обмана, моя дорогая. Можешь хоть сейчас взять. Только… лишнее долой… Понимаешь?