Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ну, пожалуйста, перестань на меня дуться… Это неприятно… Ты, кажется, пришла меня навестить…

Она спохватилась и постаралась улыбнуться, но улыбка у нее вышла отдаленная, спрашивающая.

В ярости он постучал кулаком по спинке кровати.

— Пожалуйста, ты оставь это, — попросил он. — Ну, скажи, пожалуйста: разрядила револьвер? С кем этого не бывает! Я вот тебя мучил, может быть, сколько… так это — ничего… Ах, как глупо! Револьвер… Черт! Черт!

Скрежеща зубами, он стучал кулаком по железному пруту кровати.

— Но кому какое дело, в конце концов? Общество…

Он, покашливая, с перерывами и страдальчески хватаясь за бок, зло засмеялся.

— Я вот все лежу и думаю…

Сделав трубочкой губы, так что усы смешно оттопырились, он, передразнивая кого-то воображаемого, которого считал, очевидно, чрезвычайно глупым, сказал, нарочно шепелявя:

— Опсество… Все лгут, лгут… обманывают… играют в какие-то взаимные прятки… Потом: опсество! Не перевариваю.

— Кто лжет, Сережа… кто лгал?

Он увидел, как упорно-неподвижно, с глухим вызовом блестят ее глаза.

— Да нет! Я совсем, понимаешь, не то. Я вспомнил совсем о другом. Об этом что говорить. Я знаю, что я виноват… один во всем виноват… и поделом получил… только, знаешь, не больно… ерунда… Я думал, будет больнее. Только я, понимаешь, не о том… Я совсем о другом. Меня беспокоит такая мысль… не очень давно… как только ты заговорила… Впрочем, ты, кажется, еще даже и не говорила. Все говорю я. Но не в том суть. Я вот что подумал. Можно мне сказать?

Она безучастно кивнула головой.

— Это, наверное, глупость… так… Но, между прочим, имеет какое-то отношение. Я сказал про общество… Все это, мне думается, одни слова… Никто ничего не знает, и никакого нет общества… Вот я не умею только этого выразить…

— Тебе, может быть, вредно разговаривать?

— Постой… Ты слушай… Вот я, скажем, родился: сейчас — разные слова добро, зло, справедливость, любовь… Не умею выразить… Черт!

Он опять постукал кулаком по железному пруту.

— Понимаешь, в сущности, нет ни справедливости и ничего… так, разные слова. И потом еще есть сердце человека. И общества никакого нет… и, следовательно, этих «интересов» общества… и суда никакого над человеком нет… Все это страшная ерунда. Не перевариваю. Запрут двух людей в каморку. И ничего, кроме слов. А сердце будто так, ни при чем. Вздор. Хочу — могу. Хочу — стреляю. Кому какое дело? Или возьму — отравлюсь. Опять — кому какое дело? Это и есть жизнь.

Он напряженно замолчал, покраснел и махнул рукою.

— Не умею выразить. Вообще, не перевариваю. Все это одна ложь и больше ничего. Впрочем, это вышло немного не к делу. Я знаю, что виноват сам. И никто ни меня, ни тебя судить не может и не имеет права: разобраться в этом никому, кроме нас двоих, нельзя. Вот-вот… понимаешь? Ухватил. Виноват… Знаю — и баста. Руку.

Он пожал ее руку своею горячею ладонью.

По мере того, как он говорил, в углах ее глаз образовались маленькие внимательные складочки. Вероятно, она находила, что он все-таки говорит умнее, чем бы можно было от него ожидать. Когда он кончил, она вздохнула, и лицо ее опять сделалось непроницаемым.

— Шляпу можно снять? — спросила она. — Я посижу у тебя… Мне все равно некуда идти…

Она горько усмехнулась. Ему стало тяжело: она словно в чем-то упрекала его.

— Ты… сиди, — сказал он и задумался.

Он видел, что она его не поняла.

— Клава, — вдруг обратился он к ней. — Все-таки я вижу, что между нами какая-то черная кошка… Ты не понимаешь… ты не поняла и… не простила меня… за все… понимаешь? Ты не можешь… Тоска…

Он заметался по постели.

Она размеренными, аккуратными жестами сняла шляпу, встала и положила ее на окно.

— Нет, я поняла тебя, — сказала она, остановившись на мгновение и поглядев на него тяжелым, неласковым взглядом. — В этом нет ничего непонятного. Да, Сергей, это правда: во всем виноват, если хочешь, исключительно несчастный склад твоего характера. Ты не сердишься на меня за эту откровенность? Но ты же сам это признаешь. Ах…

Она взялась обеими руками за щеки, точно у нее болели зубы, и помотала головой.

— Ты что? — спросил он, страдая за нее.

— Так… какой ужас!

Он гладил ее нежно по руке. В дверях показалась Людмила.

— Можно, господа, войти? Тебе не пора ли уже, Клавдюша?

Она сделала вежливо-колкое лицо, говорившее: увы, теперь о нем, по нравственному праву, заботятся уже другие.

— Что ж, в самом деле, идите, — сказала Клавдия просто, но твердо, — я тоже думаю, что обилие посетителей может только волновать Сережу.

Людмила изменилась в лице.

— Может быть, возле него подежурила бы лучше Люша, — сказал Кротов, тоже появляясь в дверях.

Клавдия вспыхнула.

— А я думаю, что, может быть, будет гораздо лучше, если она теперь спокойно отправится домой, потому что здесь теперь постоянно буду уже я.

— Конечно же, конечно, — замахал на сестру руками Сергей Павлович.

Людмила постаралась скрыть раздражение. Она только сухо простилась с братом и преувеличенно-вежливо с Клавдией.

— Ах, ты… толстая! — крикнул ей вслед Сергей Павлович и шутливо погрозил кулаком.

VIII

Тянулись больные и странные дни Серафимы.

По внешности, она умела устроить все, как следует. Ее угловая комната в доме матери приобрела свой обычный прежний вид: книги, бумаги, цветы. И только вторая кроватка — маленькая — говорила о чем-то большом и мучительном в прошлом.

В остальном все было без перемен: училась, жадно по-прежнему читала. Ведь это же, в конце концов, все ерунда, личная неудавшаяся жизнь.

— Да, удивительные пошли вы нонешние, — говорила мать. — Бросила мужа, точно перчатку скинула.

К брату приходили товарищи, ухаживали. Смеялась надо всеми, но чуть что, напускала строгость.

Больше всего искала дела. Разве женщина не живой член общества? Но дела непременно большого, чтобы без остатка ушло все время.

И только беспокоили звонки. Не письмо ли? Брала их у почтальона холодно и небрежно.

— Это от Вани.

Но пальцы иногда дрожали.

Читала их, потихоньку нежно целовала и прятала в шкатулку.

По ночам лежала, иногда до рассвета, не смыкая глаз. Думала о нем.

Знала все его недостатки, но помнила только достоинства. И главное и первое из них — его честность с собой и другими.

Следила мыслью за ходом его душевной борьбы.

Порою ненавидела. Тогда садилась на постель и, презирая себя за слабость, делалась точно каменная, темная, как ночь, зловещая.

Иногда охватывали бурные желания. В это утро вставала больная, с желтыми пятнами на лице.

— Ничего, это мигрень.

Но мать не доверяла.

— Посмотрим, посмотрим. И долго это продолжится?

— Что, мама?

Старуха видела только холодный и спокойный взгляд.

Дело усложнялось, когда задавал вопросы Шура:

— Где, например, папа? (Он выучил недавно новое слово «например».) — Странно, отчего мы все не едем туда!..

— Да, вот, что ты ответишь ему?

Мать смотрела ласково на ребенка. Ей казалось, что он так или иначе прояснит запутавшееся положение.

— Спрашивай, спрашивай почаще, внучек… Что ж ты ему не отвечаешь?

Она враждебно обращалась к дочери.

— Зачем вмешивать детей? — сказала однажды Серафима строго.

Глаза ее, и без того всегда широко раскрытые, раскрылись чуть-чуть больше, и усилился всегда горевший в них скрытый, внутренний жар.

— Что? Еще не расшиблась? — сказала старуха. — Еще расшибешься, моя мать.

Она выдернула спицу, расстроила вязанье и начала снова. Это у нее было признаком очень большого гнева.

С тех пор вопросы Шуры оставались в пространстве.

У себя в комнате она страстно целовала его личико и ручонки. Она улавливала отдельные, бесконечно милые черты.

— Мы поедем, например, завтра? — спрашивал он капризно.

— Не знаю еще.

Она думала, что детям надо говорить одну правду.

107
{"b":"257289","o":1}