Сзади до него доносился отрывистый разговор Боржевского с хозяйкой.
— В шесть часов, завтра…
Ему хотелось крикнуть: «Вздор!.. врет!»
— Понимаю, понимаю, — говорила хозяйка: — Ох, я понимаю… Я окончательно понимаю… Я ведь вас очень хорошо знаю, мосье Боржевский, я вас очень хорошо знаю… Все-таки… Элиз!
Девушка оставила руку Ивана Андреевича.
— Отчего? — спросил он, испытывая отчаяние.
Она лукаво засмеялась, неуловимо кружась перед ним.
— Мамаша не велит.
— Господин, мы будем вас ждать послезавтра.
Иван Андреевич сильно обиделся, но кто-то уже подавал ему шубу, всовывая ему насильно руки в рукава.
Девушка убежала.
— Это дико, — бормотал Иван Андреевич, испытывая от стыда и гнева жар в лице. — Но, впрочем, мы с вами больше незнакомы, — обратился он вдруг резко к Боржевскому.
— Нет, не сюда, мосье!..
Девица с голыми руками, с полуоткрытой грудью и в короткой красной шелковой юбке испуганно затворила перед ним дверь. Кто-то мелькнул перед ним контуром расстегнутой черной жилетки. Ему показалось, что это Бровкин.
— Ах, мосье, опять не сюда… окончательно вы опять не в ту дверь. Ох, мосье, можно ли так?
— Куда же мне идти? — заревел Иван Андреевич.
Человек с рыжими усами юрко подталкивал его в правый бок. Он оступился куда-то вниз, в холодное темное пространство и понял, что вышел на воздух. Где-то зачмокал извозчик. Это, значит, была улица.
Они стояли на крыльце.
IX
На другой день Дурнев еще спал, когда к нему постучался Боржевский.
Всю ночь его томили яркие мучительные сновидения. Ему казалось, что он идет по длинным гулким переходам вокзала, стараясь догнать Лиду, которая куда-то уезжала. Потом Лида стояла на площадке вагона и что-то ему говорила и смеялась. Он хотел ее понять и не мог. Тогда она рассердилась, и у нее сделалось каменное, непроницаемое, равнодушное лицо. Он схватил ее за руку, но поезд тронулся, и она упала. Он и кондуктор, тот самый, который присутствовал тогда при его прощании на вокзале с Серафимой, подхватили ее на руки, но она уже была мертва. И лицо у нее было по-прежнему каменное, а глаза смотрели мучительно и страшно.
И он понимал, что совершил преступление, и умолял кондуктора и еще каких-то окружающих о помощи. Но все уверяли, что ее уже нельзя спасти.
— Да, меня уже нельзя спасти, — говорила и она, лежащая.
И от лица ее и глаз веяло чем-то особым, смертным. Он плакал и целовал ее руки и холодное лицо с глазами, полными слез.
Но это были лицо и глаза не Лиды, а Серафимы.
— Ты убил меня, — говорила она. — Что я тебе сделала?
Потом ее клали в большой длинный черный ящик, в котором перевозят в товарных вагонах покойников. Она ухватилась тонкими белыми руками за край ящика, но сверху уже навалили крышку.
— Прищемите, — крикнул он.
Но вокруг засмеялись.
— Глупости, — говорил Боржевский, — теперь уже поздно.
— Но она жива, — умолял Иван Андреевич.
— Оставьте! — говорил тот, сердясь. — Если бы она умерла, разве бы играла музыка? Перестаньте… Нехорошо… На вас смотрят.
Действительно, играла музыка. Но музыка была похоронная. Он шел за катафалком, впереди которого шагали в ногу солдаты и играли на гармониях.
— Вы — человек солидный, — говорил Боржевский. — Не плачьте. Иначе могут узнать в городе. Смотрите, над вами смеются.
Действительно, на катафалке сидели и смеялись какие-то девушки в восточных костюмах. Они кричали что-то Ивану Андреевичу, и на груди у них звенели монеты. Но он старался не обращать внимания, потому что боялся быть скомпрометированным.
— Так, так, — говорил Боржевский. — Ведь это же совсем не катафалк. Это — самый обыкновенный балаган. А вы плачете.
И Ивану Андреевичу было стыдно, что он плакал. Над ним смеялись и протягивали ему с катафалка руки.
«Да он ведь он мертвый!» — подумал он внезапно в слепом стихийном ужасе.
— Он мертвый? — спрашивал он Прозоровского, но тот не отвечал и смеялся.
Ехали кладбищем. Уже стемнело. Тут были две могилы. Их надо было разыскать, но он не мог.
— Вы должны решиться, — говорил строго Боржевский, оставляя его одного. — Вы — трус.
Иван Андреевич не мог сделать больше ни шагу. Он сел на скамью у страшно белевшего высокого памятника.
— Вставайте! — кричал ему откуда-то и стучал Боржевский.
Иван Андреевич сделал последнее усилие и понял, что это был только тяжелый сон. Он лежал на спине в оцепенении и понимал, что наступило утро и его будил пришедший зачем-то Боржевский.
— Пора вставать, — кричал он весело и фамильярно.
Иван Андреевич слабо двинулся, все еще не в силах преодолеть ужасною кошмара. Он сделал усилие памяти, и вдруг его охватило острое ощущение стыда. Кажется, они из-за чего-то крупно поговорили с Боржевским? Чуть ли он не силой увез его из публичного дома?
Было удушающе гадко.
— Подождите там! — крикнул он Боржевскому, боясь, что он войдет в спальню.
Он начал медленно одеваться, стараясь взвесить свое положение. Вспоминались обрывки пьяного разговора с Прозоровским. Но все это сейчас было только отвратительно. К тому же, болела голова, был дурной вкус во рту и чувствовалась измятость в лице.
За дверью Боржевский весело подшучивал над кухаркой Дарьей, расставлявшей разную посуду. Он, наверное, опять пришел за тем же.
Иван Андреевич с чувством неловкости подумал о Лиде, но ему сделалось скучно. Девушка была эгоистична и жестока, и в сущности, если разобрать, то вся эта так называемая любовь не стоит всех жертв. Прозоровский во многом прав, он умел проще и, главное, может быть, логичнее устроить свою жизнь.
Потом ему вдруг сделалось стыдно от таких мыслей.
Он подставил голову под холодную струю воды и старался возвратить себе свежесть и спокойствие. Но когда он вытирал лицо и голову полотенцем, ему вспомнилось, как Тоня, прижав бубен к груди, красиво вертелась по комнате. Тягучая, мучительная спазма ущемила грудь, горячая волна ударила в темя.
«Глупо было так рано уйти». Усилием воли он старался побороть нехорошие мысли.
В соседней комнате Боржевский распоряжался, звенел посудой и продолжал шумный разговор с Дарьей.
«Я опускаюсь, гибну, это ясно», — сказал себе мысленно Иван Андреевич. — Я должен сейчас же отправиться к Лиде и все ей рассказать… Рассказать, что со мною было, и что во всем этом виновата отчасти она сама».
И эта мысль отчасти его успокоила. Усиленно-серьезный, сдержанный и даже мрачный, он вышел к Боржевскому и официально с ним поздоровался.
— Ну, батенька, огонь вы, — сказал тот, пожав ему руку и дружески потрепав по плечу.
Иван Андреевич сухо уклонился и, предложив ему стул, официальным тоном спросил, чем он может служить.
Боржевский подмигнул глазом на небольшой кулек и такую же корзинку, стоявшую на полу у двери.
— Дело начато удачно. Дай Бог так же закончить.
— Это что же значит? — Иван Андреевич старался, показать, что не понимает назначения предметов, на которые указал ему Боржевский.
— А вот увидите, мой дорогой. Одевайтесь только потеплей и — гайда!
— Зачем? — уже овладев собой, спросил Иван Андреевич.
«Я должен сегодня непременно быть у Лиды», — старался он себе внушить и в то же время со страхом чувствовал, что это внушение было неискренно. Лида вызывала в нем сейчас почти только раздражение и скуку. — «Ведь это же начало падения. Так ясно». И ему было гадко перед собой подумать, что, в сущности, он был так недалек от этого, и у него нет на самом деле ни твердого характера, ни принципов. Боржевский имел все основания его презирать.
Покраснев так, что стало жарко лицу и шее, и не глядя в глаза Боржевскому, он настойчиво сказал:
— Сегодня я решительно не могу. Как-нибудь в другой раз.
Тот недовольно пожал плечами.
— Как хотите. Сегодня праздник, и я полагаю, что вы свободны. Неприятные лекарства всегда лучше проглотить сразу. Ведь это же необходимо и, кроме того, вас уже там запомнили и признали; да и я сегодня свободнее. А в другой раз при всем желании не соберусь.