— Ф-фу! — визжал Кротов, выбегая в дверь и зажав почему-то нос. — Интеллигенты! Ха-ха! Вот вам иллюстрация. Пойдемте! Стыдно, стыдно, господа! Нечего смотреть, нечего!
Он торопливо оделся и стал их обоих тащить к двери.
— Знала бы Люма, что творится по временам на свете. Ах, ах!
Оба они дали себя глупо увести, и только опомнились на крыльце.
— Я не могу, — сказал Сергей Павлович, сотрясаясь от озноба. — Ведь это же уголовщина. Мерзавцы!
— Почему? — хихикнул Кротов. — Добровольное соглашение.
Сергей Павлович бросился к звонку и стал, как сумасшедший, звонить, неистово нажимая кнопку.
Наконец, выбежала Маша Волосы ее были всклокочены, кофта застегнута косо. Она вместе ругалась и смеялась.
— Вот черти! Право же, настоящие черти… проклятущие. Чтоб им провалиться, кобелям окаянным! Это вы звонили?
Она гневно захлопнула дверь, и нельзя было хорошо понять, на кого она больше сердилась, на тех ли, которые ее раздели, или на тех, которые звонили.
XX
Все это утро Иван Андреевич думал о Шуре: о том, как он подойдет к нему и что скажет. Не о Серафиме, а о Шуре.
С Серафимой было покончено. Она должна уехать. Но Шура…
Иван Андреевич медленно поднимался по лестнице меблированных комнат. Сначала он решил солгать мальчику, что новая, «другая» мама куда-нибудь уехала, и ее нельзя видеть. Но стало гадко малодушной лжи, стыдно правдивых глаз ребенка, стыдно самого себя, наконец, унизительно перед Серафимой.
Тогда он решил сказать ему, что поссорился с ней.
Но его ждало неожиданное разочарование.
— Я отправила Шуру к Константиновым, — сказала Серафима, — и теперь могу с тобой ехать.
Он молча сел на диван. У него была потребность ей что-то сказать… может быть, то, что он несчастен, что жизнь его окончательно разбита… не то пожаловаться, не то товарищески поделиться. Но Серафима деловито и сухо надела шляпку с безобразным, старившим ее пучком искусственных фиалок и сказала просто и ровно:
— Ну, что ж, пойдем.
И они вышли из номера с таким видом, как будто отправлялись на прогулку или за покупками.
— Кажется, собирается дождь, — сказала она озабоченно на подъезде, — а я не взяла зонтика.
В ее лице была теперь всегда какая-то новая озабоченность. Все ее тревожило: не опоздать бы завтра утром на поезд, можно ли будет достать билет, ввиду начавшегося предпраздничного движения, в котором часу они приедут в Харьков, и не случилось бы этого ночью, когда Шура будет спать.
Она была жалка Ивану Андреевичу в этой своей новой озабоченности покинутой женщины, у которой повсюду столько страхов.
По дороге, набравшись решимости, он ей сказал:
— Ты была насчет Лиды права.
Ему хотелось обернуть происшедшее в шутку, и он хотел продолжать с улыбкой, но она вдруг посмотрела на него с таким бесконечным страхом, что улыбка, вероятно, превратилась у него в жалкую, скверную гримасу.
Он хотел поправиться и сказать ей, как это все его огорчает. Но она сжала виски пальцами.
— Не говори. Ничего не говори. Все сказано.
Она бежала, высоко закинув голову, вперед. И он сразу понял, что она жива сейчас только одною мыслью: как бы все поскорее кончить и уехать. В своем эгоизме он до сих пор совершенно не думал о ней.
— Сима, — сказал он робко, боясь причинить ей боль словами.
— Не надо, не надо, — попросила она опять, прибавляя шагу, и он увидел, что она старается сдержать слезы.
— Нет, Сима, поговорим… Мы встретились с тобою, как чужие… почти как враги. Ты не находишь?
Она молчала и только чуть замедлила шаг. Он осторожно взял ее под руку.
— Нет. Оставь.
Не глядя на него, она выдернула руку.
— Да, я во многом виноват перед тобою, — сказал он, и, произнесши эти слова, сразу почувствовал, что может говорить. — Не беги же так. Нам нужно поговорить… может быть, в последний раз. Вот ты уедешь…
Голос его против воли дрогнул. Он оглянул жалкую, страдающую фигуру Серафимы и вдруг, но совершенно по-новому ощутил, насколько она ему дорога… не чувственно, не как жена, а как бесконечно-милое ему женское существо, с которым связано так много пережитого. Он хотел продолжать и не мог. Давящая боль подступила к горлу. Фасады домов, извозчики, вагон скучно гудящего мимо трамвая — все стало двоиться и вдруг расплылось… Слезы.
Он отвернулся и осторожно смахнул их платком.
— Иван, не надо же! — крикнула она. — Будь мужчиной.
Он трудно перевел дыхание и сказал:
— Что ж скрывать? Я несчастен, Сима.
Некоторое время они шли в молчании. Он видел, как она нервно теребила в руках сумку.
— Но ты же ведь этого сам хотел. Как странно…
В голосе ее было что-то сухое и жестокое. Они шли бульваром, и он предложил ей сесть. Она молча повиновалась, но села особенно прямо, точно оставаясь все время настороже. Он был ей благодарен и за это.
— Да, я этого хотел, — сказал он, радуясь, что в конце концов говорит с нею после стольких месяцев с глазу на глаз, и так хорошо и откровенно. — Но произошло что-то ужасное. Я думал, старался отдать себе отчет. И я не знаю, в чем заключалась моя ошибка и, вообще, я не сознаю, что, собственно, произошло. Ты меня спросишь: что? Не знаю! Если даже хочешь знать, ничего не произошло. Будь я самым талантливым романистом, я бы не сумел во всем этом нащупать никакой сносной канвы… То, что Лида приняла морфий, это вышло, пожалуй, случайно. Все произошло так плоско, так серо. Любовь? Но, в конце концов, и любви никакой. Да, я это совершенно ясно ощущаю. Просто, если хочешь знать, со мной произошла жизнь.
Он криво усмехнулся.
— Я сам пришел к такому выводу. Я строил планы, мечтал о счастии. Мне нравилась Лида, с тобой же мы никак не могли спеться. Я думал, что это… можно… Понимаешь, я думал, что возможно устроить все… И вот началось… Оно входило в душу медленно, как яд. Лида приняла морфий, но она осталась жива. А я, хотя и не принимал внутрь ничего смертоносного, но я мертв. Я не могу и не хочу жить.
Серафима чуть переменила позу и страдающим взглядом посмотрела на мужа.
— Но, Иван… что же все это значит? Отчего ты так упал духом?
— А!
Он махнул рукою.
— Ты прости, что я говорю только о себе. Я ведь знаю, что и тебе несладко. И между нас еще стоит Шура Ведь я же люблю его… безумно люблю.
Он отвернулся и опять вытер слезы.
— Кажется, идут барышни Муратовы, — осторожно сказала Серафима.
Действительно, это были они: младшая в черепаховом пенсне и с папкой «Musique», и старшая в боа из перьев. Теперь они разнесут повсюду, что видели их обоих вместе на бульваре. Иван Андреевич почувствовал невольную краску стыда и повернулся так, чтобы иметь право сделать вид, что он их не видит. Так же поступила и Серафима. Под пытливыми взглядами барышень они сидели некоторое время не шевелясь.
— Это вечная необходимость играть какую-то комедию, — вспылил Иван Андреевич, когда они благополучно миновали, — перед собой, перед… перед другими… передо всеми, когда, просто, хочется встать и крикнуть: да, что же это, наконец, такое? Кого мы хотим обманывать? Зачем мучим и убиваем себя и других?
Он встал и опять сел.
— Сима, я, может быть, слабый, наконец, неумный человек. Может быть, я просто какой-нибудь мягкотелый моллюск. Я не знаю. Другие так просто умеют улаживать подобные дела. Вот, например, Сергей Павлович Юрасов и Клавдия Васильевна. Люди стреляют друг в друга, мирятся, потом дружески сходятся и расходятся. Им легко.
— Может быть, только по наружности? — проронила Серафима и спохватилась. — Впрочем, извини. Ты говори. Я слушаю.
— Может быть. В чужую душу заглянуть трудно. Я могу говорить только о себе. И я тебе скажу: нет, я не считаю себя хуже других. И я шел тем же обычным путем, что и все. Я не скажу и о Лиде, что она хуже других. Ах, она — как все. А о тебе… о тебе я скажу, что ты… ты — ангел.
Больше не в силах сдерживаться, он разрыдался. Она сидела с искаженным мукою, растерянным лицом.