Она — роскошная «принадлежность для постели» и держит себя именно так. Ему всегда было немного неловко бывать с нею вместе в обществе. А сейчас он испытывал прямо болезненный стыд. У нее чересчур томные полные плечи, «сахарные», как говорят в деревне. Такие же полные, белые руки, сейчас обнаженные до локтей, и, вероятно, такие же ноги, сейчас обвитые шуршащим, натянутым черным шелком. Черные волосы, почти с синим оттенком, «идеально» гладко зачесанные, растут почти ото лба. У нее тупой и детски-самоуверенный нос, чуть утолщенный наивно посредине, и девическая припухлость губ, которые она часто беспокойно и некрасиво кусает. Чуть желтый жирок шеи у волос и смуглая округлость щек говорят о ночных неутоленных желаниях, нескромных и сдерживаемых до поры. Когда Колышко оставался с нею наедине, ее тело, пассивное и раскрытое, своими прикосновениями вызывало в нем мгновенные, точно электрические уколы желания. Но, уходя, он становился равнодушным. Ему было неприятно и стыдно сейчас признаться себе, что он даже радовался этому равнодушию.
Это был нелепый и ничем не оправдываемый роман. Кроме разве желания рано или поздно «обрести тихую пристань». Сейчас она была ему просто отвратительна.
Он поникал под тонко насмешливыми взглядами Веры Николаевны. А! Его надо немного помучить и, во всяком случае, наказать. Она поднимала глаза к потолку, удлиняя лицо, потом кокетливо протягивала Сусанночке чайную чашку.
«Боже, какое чудище!» — было написано на ее лице.
Она неуловимо смеялась одними плечами. Ей все доставляло удовольствие в этой «теплой» компании, даже громко щелкать зубами баранки, которые с собою в изобилии привезла Madame Биорг. Темно-бронзовая шапка ее волос наклонялась, может быть, несколько чаще, чем следовало. Она старалась прятать улыбки и делала испуганный вид, будто просыпала на колени крошки.
Ее голос, большей частью смехом или отрывочными междометиями, вливался ему в уши, точно отдельный от всех других голосов, ласкающий и временами умоляющий его о чем-то.
XVI
Еще за час перед тем «какая-то» Симсон, она была для него среди сидящих ближе всех. И не тем только, что несколько длительных мгновений назад произошло там, на дороге, под березками, а еще и тем, что она была на уровне его вкуса и умственных интересов.
В первый раз он испытывал привязанность к себе женщины, которую мог бы назвать своим товарищем. Это было ново для него и преисполняло поднимающей гордостью.
Ему нравилось в ней сейчас все, но больше всего, что она нарядом, манерой держаться, разнообразной, интимно-страстной и колюще-уничтожающей, выделялась среди остальных.
И от этого самое пространство комнаты, где они сидели, немного узкой и с чуть давящим потолком (с неудовольствием строителя он сейчас сознавал это), казалось просторнее и светлее. Он охотно взглядывал в широкое окно, откуда открывался вид на далекое пространство, усеянное мелким ельником, с двумя ветряными мельницами на бугре.
Хотелось петь, говорить, шутить, и он старался сдерживать слишком свободные движения.
Хотелось схватить эту «какую-то» еще так недавно просто Симсон или Веру Николаевну, вынести ее на руках на вольный воздух и что-то крикнуть, сумасшедшее и радостное. Назвать неведомыми, новыми, дерзко ласкающими именами.
Даже не следя за ней глазами, он чувствовал все движения ее тела. Точно от нее к нему была проведена незримая, крепкая ниточка, связывающая только их двоих. Чувство ее веса, когда он высоко поднял ее там, на дороге, так и осталось у него в руках. Вспоминая, он ужасался своей дерзости и благословлял ее.
Как все это случилось? Сначала, когда он увидел ее серым комочком стоящую на дороге, у двух березок, это были только возмущение, жалость и боль! Потом охватило чувство уединенности. Что-то сомкнулось вокруг. Дальше он уже действовал не сам. И это продолжалось и сейчас.
Он радовался по-прежнему, как школьник, выпущенный на каникулы.
Вдруг его взгляд остановился на тонкой морщинке на лице Сусанночки, поднимавшейся вертикально от черных бровей, длинных, загибающихся, теряющихся в отдельных черно-матовых пушинках к волосам, таким сейчас угрюмо-низким, точно еще больше надвинувшимся.
Она думала о чем-то. Губы ее были жалко раскрыты и рука машинально помешивала ложечкой. Заметив, что он смотрит на нее, она тоже подняла на него глаза. В них был страх. Не испуг, а что-то длительное, вдруг поднявшееся со дна души.
Она перевела глаза на его пальцы, в которых он держал портсигар, точно надеялась что-то прочитать в них.
Он смутился и почти тотчас же уловил скользящий, полузакрытый, острый, как лезвие, взгляд Веры Николаевны. В нем были удивление, сухой вопрос и брезгливость.
Это длилось одно мгновение. Все задвигали, вставая, стульями, белыми, финляндской работы, о которых говорила Madame Биорг. Начался детальный осмотр мызы снаружи и внутри.
Сусанночка ходила, не отставая от него. Она нагло требовала, чтоб он объяснял ей все в отдельности. Его время и внимание должны были принадлежать только ей. Это была привычка праздного, недисциплинированного существа, которое не знает, что всякий лишний, пустой разговор требует усилия. Кроме того, она спрашивала не потому, что интересовалась, а потому, что хотела афишировать свою интимность с ним. Ее безвкусная и назойливая болтовня раздражала всех.
Каждым словом, каждым обращением она хотела сказать окружающим: «Смотрите: он — мой».
По-своему она была права. Она защищалась теми средствами, какие имела. И не ее вина, что они были так смешны и беспомощны. В общем, по уму и прошлому опыту она была ребенок. Ничего не стоило ее обмануть и выкинуть за борт своей жизни, как ненужный и скучный балласт прошлого.
Но имел ли он на это право?
Он мучился.
Самое ужасное то, что его прошлые отношения к ней были ничем. Это даже не была глубокая, серьезная нежность, иногда способная заменить «настоящую» любовь. Была игра, которой он не придавал внутреннего значения, потому что был занят другим.
И это было преступно. Он обманывал сознательно, небрежно и гадко. Ведь если он относится так, это не означает, что она испытывала то же. Она могла любить — и в этом ужас.
Или нет: он не обманывал. Он просто «не придавал значения». Он «представлял» любовь по-своему — честно и добросовестно. Он никогда не думал, что с ним случится что-нибудь подобное. Если бы не было этого письма, этой встречи, все окончилось бы для него хорошо и спокойно.
Это было несчастье — и больше ничего. Ведь так, как он с Сусанночкой, ведут себя тысячи мужчин, и все кончается хорошо.
Вопрос только в том, должен ли он нести какую-нибудь ответственность перед нею. Он был честен и не хотел вилять. Внутренний голос говорил: «Да».
Колышко не мог лгать себе. Он привык платить свои карточные долги. Игра есть игра. Он должен уметь за нее платить и нести все последствия один.
Решимость быть честным укрепила его. И даже было стыдно, что он мог колебаться.
XVII
Когда они осматривали высокий просторный чердак-мансарду, еще пахнувший гладко выструганным деревом. Сусанночка остановила Колышко, когда они выглянули вместе на маленький балкончик. Губы ее дрожали, и глаза налились слезами.
— Ты меня не любишь, — сказала она.
— Оставь, ради Бога, эти пустяки, — попросил он, дрожа и стараясь спрятать глаза.
— Ах вот как: для тебя это уже теперь «пустяки».
Он страдальчески посмотрел на часы. Как медленно двигалось время.
«Конечно она несчастна, — продолжал он мучиться за Сусанночку. — Она проспала свою молодость, так же как я проспал свою жизнь. Любовь для нее — спокойный и однообразный механизм». И ему делалось скучно и страшно, что он во имя какого-то долга вынужден отказаться от настоящего и яркого чувства.
Он сделал над собой усилие вернуться к трезвым и «честным» мыслям. В сущности, он должен только работать и работать. Он должен помнить, что он — плебей. Его увлечение — мгновенный нездоровый каприз. На плечах у него столько сложных забот. Это приключение положительно выбивает его из колеи. Достаточно. Он должен с этим покончить.